История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:
А спустя много лет она для меня стала еще и местом, где стоял дом Парфена Рогожина с зарезанной Настасьей Филипповной. Брожу вдоль каналов… Я хочу найти могилу Володи Курдюмова – маминого брата, образ которого живет до сих пор во мне, и могилу моей прабабушки Елены Андреевны Орловской-Драевской. Я не знаю, что ждет меня на разоренном после блокады кладбище. Выхожу на последней остановке трамвая задолго до сумерек, вокруг никого. Брожу среди могил, некоторые надписи и даже деревянные кресты уцелели. Останавливаюсь у каждого завалившегося деревянного заборчика, у каждого заросшего холмика, но, конечно, ничего не нахожу. Когда я рассказываю дяде Жоржику о моей поездке на кладбище, он внимательно смотрит на меня:
– Зряшная затея, там, по-моему, и ограды-то не было.
Из моего письма:
Я часто гуляю по Ленинграду – одной легче, вспоминаю, как мы жили здесь вместе. Утешаю себя тем, что лет двадцать пять тому назад вы тоже сюда приехали, не зная никого. Странно, я так скучала по
Ходила к тете Варе. К Радайкиным я обязательно схожу и спрошу про книги, которые нужны папе.
Тетя Варя, Варвара Николаевна Лазарева-Коллерт, жила рядом с Мариинским театром в одной квартире с артисткой этого театра – и любовницей дяди Мити, которую тетя Варя называла «золотая рыбка». Трудно, конечно, было представить тетю Варю в роли пушкинской старухи, но она была неподвижна. Незадолго до этого сломала шейку бедра и теперь заполняла время, слушая радио, принимая гостей и рисуя. Вся комната была увешана пейзажами, разрисована была даже большая, до потолка, печка, которая находилась в ногах кровати, и таким образом, вместо белого кафеля взору тети Вари каждое утро открывался веселый весенний лес, пронизанный солнцем. Тетя Варя была красива, весела и остроумна, седой локон кокетливо падал на лоб. С удовольствием передавала слова врача: «Да. Да. Я понимаю, паспортная ошибка. Вместо возраста – 57, написали 75. Бывает».
Именно у тети Вари я в первый и, возможно, единственный раз увидела воочию, что такое воспитанные люди. Я стала ходить к ней с самого моего приезда в Ленинград, об этом просила моя бабушка (тетя Варя – ее сестра), и каждый раз для меня это было нешуточное испытание. Мое самолюбие страдало, гордость была уязвлена, я не могла не осознавать огромную разницу в уме, остроумии, светскости, образованности и воспитанности между собой и людьми, посещающими тетю Варю. Я входила в ее квартиру, уже заранее готовая к испытаниям. Проходила темную прихожую, мимо всегда плотно закрытой двери в комнату актрисы и оказывалась в залитой электрическим светом небольшой комнате тети Вари. Радостная улыбка освещала ее лицо, меня усаживали за стол. Там сидел дядя Митя Лазарев, мамин троюродный брат, который в далекие 1920-е ухаживал за мамой, высокий, худощавый, старомодно-галантный. Профессор Ленинградского университета, он был женат на племяннице художницы Зинаиды Серебряковой (вот откуда картины Лансере, Бенуа, самой Зинаиды, висевшие в их квартире на Малом проспекте, который тогда назывался проспектом Щорса). Сидела тетя Неля (дочь тети Вари), приехавшая погостить, и четвероюродная моя сестра Катя, дочь дяди Мити. Их-то я и боялась. Тетя Неля говорила решительно, низким голосом, курила, моя сентиментальность ее не вдохновляла. Сын ее, а мой четвероюродный брат Сергей Сперанский тоже часто оказывался за столом, он был главным архитектором Ленинграда. Его жена меня раздражала снисходительными вопросами: «Как вам понравился Ленинград?» «Это про мой-то Ленинград», – думала я с возмущением и отвечала отрывисто, односложно и зло, не уступая тете Неле: «Понравился». Я смущалась, и глаза выдавали меня, когда разговор заходил о политике. Я была патриотична во всем, верила всему, о чем писали в газетах, и, слушая их, думала: вот это да! Настоящие контрреволюционеры! Я широко раскрывала глаза, молчала, а тетя Неля спрашивала со смехом тетю Варю:
– Ты не знаешь, за кого ты голосовала в последний раз? А кто у нас депутат?
И следовал ответ:
– Не знаю. В глаза не видела.
Люстра ярко освещала смеющееся лицо тети Вари. Но в основном разговор шел о литературе, искусстве. Назывались имена, о которых я не слышала. Катя, моя ровесница, разговаривала наравне со взрослыми. Я молчала и краснела. Тетя Варя замечала и переводила разговор на близкие мне темы – расспрашивала про семью. Но тетя Неля, жившая с 1929 года где-то под Москвой, в Жаворонках, вместе со своей подругой Натусей, у которой был расстрелян муж после первого процесса Промпартии [24] , совсем не интересовалась моими рассказами (и не старалась делать вид, что это ее интересует). А я, рассказывая о маме, плакала от жалости к ней. Я была уверена, что мамина жизнь давно кончилась и что живет сейчас она только моей жизнью. Однажды, расплакавшись в присутствии гостей, я никак не могла остановиться. Тетя Варя, глядя на мою жалкую попытку вытереть нос, глаза и рот, не прибегая к помощи платка, спокойно сказала:
24
Один из первых политических процессов сталинского периода, направленный против научно-технической интеллигенции. – Ред.
– Ингочка, пойди в ванную и умойся.
Когда я вернулась в комнату, я была поражена – в ней сидели другие люди, которые не заметили ни моего отсутствия, ни моего возращения и, уж конечно, абсолютно не помнили, о чем мы говорили до этого. Мелькнула и тут же пропала сумасшедшая мысль: пока я сидела на
краешке ванны и утиралась полотенцем, те гости ушли и пришли другие. Разговор шел на совершенно отвлеченную тему. Я была поражена и очень благодарна.Тете Варе, возможно, хотелось поговорить и на другие темы. Она рассказывала, как она долго выглядела девочкой, как любила прыгать прямо в сад через окно и, уже будучи беременной на третьем месяце, допрыгалась – у нее случился выкидыш. Она рассказывала про Полтавское имение и про то, что там вишни и галушки прыгали прямо в рот. А я сидела и удивлялась. Но, не помня Гоголя, я понимала всю красоту той жизни – когда галушки прыгают сами в рот, а вишневые деревья заглядывают в окно. Тетя Варя заводила разговор о любви. Я смутно помнила из разговоров мамы и тети Лели, что у тети Вари был муж Николай Емельянович Лазарев и так называемый Друзя, тоже профессор Казанского университета, который жил постоянно в семье тети Вари; помнила я и то, что это вызывало недоумение, всякие предположения и даже насмешки. С того времени сохранилась карточка: двое седоватых, очень представительных мужчин, один – муж, другой, моложе, – Друзя, и тетя Варя между ними. Взгляд у Друзи был надменным, и мне казалось: он сознавал свое странное положение. Как-то на замечание тети Вари, что можно позволять за собой ухаживать, можно и поощрять ухаживание, можно и целоваться, но нельзя допускать главное – тут она подняла палец и лукаво и внимательно взглянула на меня с кровати. А я? Я спросила:
– А что же главное?
Помню изумление, мелькнувшие на лице тети Вари. Слева, где сидели Нелечка и Катя, раздался какой-то шум; тетя Варя стрельнула глазами влево, стерла с лица изумление и ответила:
– Нельзя позволять себя целовать в губы, – и испытующе посмотрела, проверяя, поняла ли я.
Я была удовлетворена. Всего за несколько дней до этого я проходила медицинский осмотр в университете. Стоя в кабине рентгеновского кабинета, такого привычного с детства, прижимаясь голой грудью к прохладному экрану, я услышала вопрос:
– Вы были беременны?
– Нет, – не задумываясь, ответила я.
Врач за кабиной что-то молча записывала.
– Впрочем, не знаю, – весело сказала я.
Я услышала какой-то шум, и врач сказала:
– Поглядите на меня.
Я выглянула из кабины, прикрыв голую грудь скрещенными руками, и встретила изумленный внимательный взгляд. Сильно перегнувшись, так что одна ножка стула повисла в воздухе, врач смотрела на меня:
– Как не знаете?
– Ну, может, он рассосался, – сказала я, легко выскакивая из кабины.
В проеме соседней комнаты возникли треугольники нескольких белых шапочек. Кто-то приставал на цыпочки, кто-то подскакивал, заглядывая в кабинет. Я одевалась.
– Нет, – сказала врач, опуская голову, – так не бывает.
– Не бывает?
– Не бывает.
И я сказала «спасибо, до свидания» и ушла. Сейчас мне просто невозможно объяснить мое тогдашнее полное невежество в такого рода вопросах. Ну не писал об этом Толстой. Не писал Достоевский. Но я-то училась на биологическом! И прихожу я к печальному выводу: нет, не была я умна. Чем жила? О чем думала?
Через три года я напишу маме:
Умерла тетя Варя. От грудной жабы. Получила я письмо от дяди Мити, где он мне это сообщил. На Нелечку было жалко смотреть, особенно когда гроб заколачивали. Тете Варе вечером сделалось плохо, вызвали дядю Митю, и он пробыл до конца. Умерла тетя Варя в 3 часа дня. Я вспомнила слова цыганки, что у меня умрет женщина, не очень близкая родственница.
Когда умерла тетя Варя, меня пригласили на отпевание в Никольский собор. Я попала в полупустой храм и растерялась. Среди колонн прохаживались, тихо переговариваясь, люди эпохи Анны Карениной: прекрасные женщины в длинных манто и шляпах с полями, породистые высокие мужчины в распахнутых меховых шубах, мех был и снизу и сверху (потом узнала, что это и есть доха, так часто описываемая в русской литературе). Из-за волнения, растерянности и застенчивости я не подошла к тете Варе. Я не имела сил пересечь церковь под взглядами этих господ. Я спряталась за одну из колонн, постояла, постояла и ушла. Вероятно, там был и дядя Леля, Емельян Николаевич Лазарев, дорогой, прекрасный человек, не оставлявший нас в трудные 1938 и 1941 годы. К тому времени он уже был выпущен из тюрьмы. Но я так его и не увидела. Вскоре он умер.
Посещение Радайкиных помню очень смутно. С волнением я крутанула треугольный металлический звонок – давно забытое мной устройство, которое я видела только в Ленинграде.
Сергей Дмитриевич и Рахиль Моисеевна встретили меня в той комнате, которую я помнила с детства, еще с четырехлетнего возраста, где я простаивала перед патефоном, глядя на черную пластинку, на блестящий микрофон, а оттуда неслось: «На закате ходит парень возле дома моего…» Вероятно, они расспрашивали о родителях. И хотя я договорилась заранее по телефону, Майи дома не оказалось, и у меня создалось впечатление, что отослали ее, чтобы, не дай бог, не восстановились у нас отношения. Она тоже где-то училась, кажется, в техникуме. Нет, и у Радайкина, единственного папиного друга на кафедре Савицкого, того самого, которого мама случайно встретила во время нашего переезда в Болгарию, когда он ехал за семьей, которого так горячо обнимала, места мне не было. Комната была роднее, чем ее обитатели.