Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:

— Куда теперь? Банкрут, — развел руками Прокушев.

— Да ведь на разгон в загашнике, положим, оставил?

— Побойся бога, Никитич!

Козлов хитро погрозил узловатым пальцем:

— Знаю, чего уж там! Сам такой… Барыши любить — накладов не бегать.

— Правду говорю: на дело не рискну больше. В счастье, оно, вишь, не в бабки; свинчаткой кону не выбьешь. В стражники, видать, придется. Тоже занятие: сиди гляди, а пришло время — получай деньгу. Хоть и небольшая, да верная… — Прокушев устало прикрыл веки. Говорил он от души, то, что думал.

Козлов поверил.

— Зря напускаешь на себя, —

заметил он. — В одну думу по уши влазить не след. Потому: без толку молиться — без числа согрешить.

— То правда. А веры в себя нету, то как же дале-то?

— Э-э, осердясь на блох, и шубу в печь? — недовольно крякнул Никит-Паш. — Не дело задумал. Не дело, говорю!..

Так переливали из пустого в порожнее с полчаса. Козлову надоело. Он зачем-то поглядел в окно, прислушался. Где-то внизу Сямтомов выпроваживал настырных купцов. Пора было заговорить о главном деле.

— Слыхал про Ухту, Ефим? — спросил он. — Сам губернатор, бают, рвется… Дорогу надо ладить. Слыхал?

Прокушев кивнул.

— Подряд мне с поляком из Вологды на эту дорогу отдали. Стало быть, половина — моя. Толковый человек нужен в подрядчики.

Прокушев напружинился, встал во весь рост. Понял.

— Веришь, значит, мне, Никитич!..

Радость ударила в колени. Потолок, словно бабий зонтик, плавно пошел вверх. И густой куст герани на подоконнике, поймав солнечный луч, загорелся сквозным, праздничным светом.

Козлов смачно высморкался, опять повернулся к окну:

— Берись, в обиде не будешь… Дело в отдалении, вернешься домой — охнут в городишке… Так как же, согласен?

За дверью в нервной лихорадке дрожала Ирина.

8. День,

который год кормит

За ночь, проведенную на пароходе, Яков хорошо отдохнул и теперь сызнова упруго и споро попирал ногами отпотевшую весеннюю землю. Он шел быстро, изредка вскидывая на плечах отяжелевший к концу пути лаз, с непонятной радостью поглядывая по сторонам: пошли знакомые места.

Справа невнятно плескалась речка, успокоившись после половодья в исконных берегах, слева сплошной стеной зеленела весенная тайга, и в ее хвойной гуще отрадно сквозилась невесомая, воздушная розовость берез. Все наливалось соками, бурлило, распускало почки. Призывно трубили последние птичьи стаи, влекомые далекими полярными скалами у океана — местами гнездовий и птичьих базаров. Властная сила весны будоражила душу, подгоняла к дому.

Вот он, просыхающий, солнечно-желтый песчаный пригорок, старая вековуха лиственница с клешнятыми пальцами веток, знакомая с того дня, как Яков стал помнить себя, с первого выхода за околицу, в лес, за грибами. А за пригорком и купой кедров совсем близко — деревня. Его деревня, Подор…

Яков окинул одним взглядом знакомую окраину, приземистые избы, вразброс осыпавшие берег, и тут неотвратимая память заставила его глянуть в сторону, где в лес входила мшистая, зарастающая просека — старый зимник. Та, непроезжая теперь, дорога зияла как глубокий, незарастающий шрам на теле пармы, таила в своих мглистых излучинах подробности прежней жизни, его детства.

Тогда Якову было шесть лет. По этой дороге и пришло к ним в дом страшное, незабываемое.

Яшка еще

не знал больших и малых причин, заставивших исконных подорских охотников и рыболовов оставить вольготный промысел и взяться за пилы и топоры, валить обхватные мачтовые сосны и возить их на катища, ломая спины заморенным лошаденкам, уродуя леса, изгоняя навсегда ближнюю дичь и промысловое зверье. Он не знал, что деревушку захлестнула безжалостная новизна жизни с ее каторгой и длинным, пьяным рублем.

Он не знал этого, но слышал странные названия: «Фирма Ульсен-Стампе и компания», общество «Норд», «Дело Эдель-Фонтейсов». И помнил, как однажды в стужу отец и мать собрались на делянку. Видно, туго подошло с хлебом, если отец не пожалел ее, ходившую последние дни перед вторым дитенком…

После бабка рассказывала, как все было.

Высоченная ель, перегруженная мартовским снегом, пошла вдруг к земле, когда они не успели еще пропилить и середины комля. Она шумела вершиной, сносила тонкий молодняк, засыпала их пластами снега.

Мать свалилась в сторону, отец оторопело пятился от страшного пня, путался ногами в сучьях и перетоптанном снегу.

Ель, словно живая, подпрыгнула всем туловищем на гибких лапах и, когда на суку с треском лопнул закол, двинула отца в грудь комлем.

Пока обессилевшая мать отвернула ель вагой, откапывала его из-под снега, у отца побелели губы и остекленели глаза…

Потом она связывала непослушными, коченеющими пальцами лыжи, укладывала на них скрюченное тело, волокла по зимнику в деревню.

Было уже темно, когда Яшка с бабушкой услышали за окном дикий вопль матери. Яшка выбежал в одной рубашонке первым, но бабка суетливо загнала его в избу, крестясь, кинулась к корчившейся на снегу матери…

Высоко в небе пылала холодная луна, и от мороза потрескивали ступени крыльца — больше ничего не успел заметить ошалевший от страха Яшка.

Потом пришли люди, орали и бегали вокруг избы, затопили без времени печь, парили отруби и возились с крикливым овчинным свертком, а мать, сказали, померла.

Яшка не верил, лез в дальний угол, где на скамье лежала присмиревшая мать, вырывался из чужих рук и, заходясь от крика, сучил ногами. Он так и уснул в тот вечер на теплой печке, обессилев от страха и крика. А утром, едва продрав сонные глаза, увидел отца и мать — они лежали рядом на длинном столе, сложив руки крест-накрест, а над ними стоял бородатый поп в странной одежде и махал дымящим котелком на длинной цепи. Воняло приторносладкой сосновой смолой…

Отца и мать схоронили в дальнем углу кладбища так давно, что Яшка теперь уж и не помнил, какие они были. Сестренку назвали по матери — Агафьей.

Бабушка скоро померла, за детишками присматривали соседи. А когда Яшке сравнялось одиннадцать лет, он взял отцовское ружье и пошел с большими охотниками на лесованье.

Сестру выходил сам, она как дочка ему. О ней заботился, из-за нее не женился. Все хотел хозяйство на ноги поставить, потом уж о себе думать.

Лесную каторгу Яков возненавидел всем своим существом. Он не терпел топора и пилы, не ходил с парнями на сплав, где они зашибали большую деньгу. Не мог видеть лесных катищ с высокими штабелями долготья. Презирал в душе звучные чужие слова: «фирма», «Эдель-Фонтейсы», «Норд»… Без этих слов люди когда-то жили спокойнее.

Поделиться с друзьями: