Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
После этого прошло еще десять лет. Отец все сидел в чудовском доме за столом, но назывался теперь не председателем ревкома, а председателем сельсовета. Он-то и послал Якова после семилетки на курсы буровиков.
— Иди, на рабочего учись. Это, брат, самое стоящее дело! — сказал он напоследок сыну.
Прошло немногим более года, и вот Яков Батайкин явился на Ухту. Исполнилась его давняя мечта — побывать у родни.
Около деревни Лайки Яков нашел братскую могилу, где были похоронены партизаны. Оплывший глиняный холмик был окружен решетчатой загородкой. Яков наломал зеленого лапника с молоденьких сосен, положил у столба с жестяной звездочкой. Постоял тихо над могилой,
В деревушке дом Опариных знали все. Белобрысый парнишка лет одиннадцати выбежал навстречу, к воротам. На нем был красный галстук, а в руках он держал удилища.
— К нам? — спросил запросто.
— А ты и есть самый Илюшка Опарин? — засмеялся Яков и повел братишку на крыльцо.
Тетя Устя, красивая и крепкая женщина, ахнула, когда Яков назвал себя, залилась слезами. Потом усадила гостя за стол.
Целый день провел Батайкин в гостях. Собрались люди— полсела. Они качали головами, удивлялись могуществу и деловому размаху новой власти, сумевшей снарядить этакую силищу на Ухту. А старик Рочев даже потрогал брезентовую спецовку Якова руками.
— Эвон как вас одевают! — восхищенно заключил он. — Вроде орудийного чехла!
На Ухте между тем дела шли своим чередом. Когда через три дня Батайкин вернулся на стоянку экспедиции, его встретил секретарь комсомольской ячейки Степан Красин.
— Ага, приехал? — обрадованно сказал он. — А мы тут экскурсию решили организовать. Поедешь?
— Куда? — спросил Яков.
— На Ярегу, к Сидоровской избе… Хотя и классовый враг, но как-никак головастый купец был. Поедем!
Вечером шумная комсомольская флотилия причалила в устье Яреги. Изба дореволюционного промышленника все так же стояла над Ухтой, наводя уныние своей заброшенностью и пустотой. Она вросла в землю, крыльцо прогнило, покрылось мхом. Все стены и входные двери избы были расписаны стертыми, поблекшими надписями. Неизвестные люди оставляли их здесь, навсегда покидая непокорную и дикую реку.
— Смотри-ка, — сказал Яков Красину, — вот тут еще можно разобрать. Сто лет прошло, а все видно… Смотри!
Оба склонились над притолокой двери. Чуть ниже непонятной иностранной вязи кто-то переписал текст по-русски: «В великих делах достаточно одного великого желания…»
— Ерунда! — заметил Яков и, достав из кармана спецовки карандаш, вписал две буквы.
— Недостаточно. Верно?
Красин оглянулся — с низовьев реки доносились шумы большой стройки, в синем небе уже вырисовывался силуэт будущего города на Ухте.
— Нет, — сказал он. — Неверно. Совсем не так…
Потом размашисто стер отрицательную частицу и резким, острым почерком врубил в конце два новых слова.
— Вот так!
Яков прочел.
«В великих делах достаточно одного великого желания всего народа…»
— Это по-нашему, а?
Яков кивнул головой. Ребята, столпившиеся позади них, одобрительно загомонили.
Так рукой нового человека была по-новому дописана эта старая история.
ИВАН-ЧАЙ
…Это великое счастье — чувствовать себя необходимым на земле…
М. Горький
В том году тайга не ждала людей.
В летнюю пору сорок первого года над всем зеленым миром, над лесными урочищами Верхней Печоры и взъерошенными увалами Тиманского
кряжа, густо шли темно-багровые тучи. Ползли издалека, с юго-запада, от Буга, Днепра и Березины, — казалось, сплошные ветры времени приносили в этакую даль дым военных пожарищ и артиллерийских залпов.Старый Урал преграждал путь тучам. Они клубились, вставали на дыбы и, озаряемые искровыми вспышками, глухо погромыхивали от переполнявшей их грозовой силы. Низкое небо тяжело ворочалось и багровело, скопляя над землей томящую духоту — к большим грозам.
И грозы заполыхали.
Словно гигантские кресала раз за разом били в кремневые вершины Урала. Череда молний вспарывала и кроила наново дневную темень неба, осыпая хвойную шубу земли, моховища и торфяники снопами огня.
Тайга горела. Истекавшие смолой сосны вспыхивали, как чудовищные свечи, трещали, охваченные пламенем, шатры елей и кедров, хлюпала и перекипала ржавчина в болотных низинках. Чадило мелкое чернолесье.
На многие километры вокруг черным-черно стало в тайге, горячий пепел припорошил потрескавшуюся землю. Зверь и птица покинули горелые урочища. Казалось, на этой земле замерло навсегда все живое.
Но в одну белую северную ночь от первой освежающей росинки сквозь повлажневший пепел вдруг проклюнулась слабая зеленая травка… Еще дремало в перекаленной почве крылатое семечко сосны, еще не отдышались споры папоротника, а неведомые ростки уже прострочили выжженные поляны.
И едва солнце поднялось вполсосны, как пожарище светло зазеленело, заблистало тяжелой росой, а на черной, обгорелой ветке радостно и удивленно чувыкнула первая залетная пичуга.
Трава пошла в рост буйно, по-весеннему, хотя лето подходило к концу. Сочные стебли в бахроме резной листвы заполонили гари, скрыли буреломы и пни. А к осени, совсем не впору, высокие травы разом занялись огненно-красным и лиловым цветом — предвестником новых обильных семян…
Жарко и торжествующе цвел в том году иван-чай — дерзкая зауряд-трава, печальная спутница российских пепелищ. Та, что, подобно степной полыни, первой приходит на пожарища, чтобы сызнова укорениться и дать простор неистребимой лесной жизни…
В том году тайга не ждала людей.
1. Трое на Ярославском
— Воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!..
Все смешалось на людном перроне, на выходе и у турникетов вокзала.
Только что радио сообщило последнюю сводку Информбюро — наши войска вели кровопролитные бои на Вяземском и Ржевском направлениях. И Николай придержал Валю у входа на перрон, под громкоговорителем, чтобы постоять здесь, в стороне от людской сутолоки: оставались считанные минуты до посадки. Только выпустил из руки свой студенческий фанерный чемоданишко, порываясь обнять Валю, как внезапно черная труба над головой зашлась хрипом, треснула, и тотчас заревел густой надрывный голос сирены. Погнал перронную толпу в укрытия и щели. В белесом февральском небе появился черный крест бомбардировщика. Залаяли зенитки.
Николай увлек Валю в подъезд какого-то станционного здания и там, подняв к нему лицо, Валя сказала громким шепотом:
— Ты знаешь, мне сегодня особенно страшно.
Он почему-то зажал ее рот ладонью, а потом стал вдруг целовать жадно и сильно. И она приникла к нему, обняла за шею, зарываясь мокрым лицом в старенький пуховый шарф материнской вязки на груди Николая.
Февральская поземка задувала в подъезд. Николай кутал Валю холодными полами демисезонного пальто.
— У тебя нет варежек, — совсем по-домашнему сказала Валя. — Купи обязательно по дороге.