Ивница
Шрифт:
«А кто не боится, кто не страшится, – сказала бы бабка Груня, – трава, и та сама под косу не ляжет».
Мне ничего не было сказано, куда катились наши колеса, но я сам знал, куда они катились. Катились не так чтобы шибко, но на рассвете они успели докатиться до леса, из которого можно было увидеть лебединые шеи низко кланяющихся ракет. Их потусторонний, мертвый свет касался наших лиц, но – команда дана – и мы повзводно, поротно, теперь уже пешим порядком двинулись на этот свет, на эти лебединые шеи, двинулись не по дороге, по снежной целине, сшибая вскинутыми на плечи ружьями еще несгасшие, низкие звезды. Они всегда снижаются и крупнеют по паутри, и что мы хорошо знали, что звезды точней любых часов чуют время, чуют они и смерть, умирает человек, звезда гаснет. Должен сказать, последнее утверждение вряд ли правдоподобно, за полтора года войны столько сгинуло людей, что, вероятно, все звезды давно бы могли погаснуть…
Не знаю, сколько
4
Стихи Н. А. Клюева.
Вряд ли когда-нибудь вернется ко мне то ощущение, то первобытно-языческое блаженство, которое нашло на меня, вошло в меня с листа старой брошенной бумаги, пожалуй, только в детстве я испытал что-то подобное, и не от стихов, испытал от испеченного из ржаной муки и привязанного на суровую нитку жаворонка в один из дней Великого поста, когда я выбегал со своим жаворонком на первую весеннюю проталину, мне страшно хотелось, чтоб мой жаворонок взлетел и запел.
«Капустной прелью тянет с гряд…» Невольно глянул на огород, гряд не увидел, но снег, его бледная синева напоминала синеву капустного листа. И снегирь с утренней зарей на груди, он подпрыгивал, как палый листок с осеннего вяза, как яблоко, свежее анисовое. На заостренном, косо срезанном столбе сидела сорока, то и дело оглядывалась, опасливо озиралась, поводила черно и длинно торчащим хвостом, залезала клювом к себе под крапленые белыми пятнами скособоченные крылья. И вдруг ни снегиря, ни сороки – большое черное пятно на снегу и облако густого, подхваченного ветром дыма. Мина. Но когда она прилетела, я не слышал. Сорока оказалась предусмотрительной, вовремя сменила свой наблюдательный пункт, да и снегирь не такой уж ротозей, быстро вскрылил, как мячик перекатился на другую, более выгодную позицию.
Если мина упала без звука, без обычного длинного завывания, значит, противник близко, надо быть настороже,
а то мы совсем по-домашнему зажили, парили откуда-то принесенную Заикой свеклу, подумывали даже о самогонке, об открытии винокуренного заводика. И мы бы запросто соорудили такой заводик. Тютюнник объявил себя мичным мастером по изготовлению не менее мичной горилки. И все же не противник помешал нашим далеко идущим замыслам, помешал ординарец командира роты сержант Афанасьев, он явился во взвод и передал приказ младшего лейтенанта Заруцкого о немедленном переходе всей роты на новые позиции, передал как раз в то время, когда Тютюнник раздобыл железный бачок и крутил в руках какую-то трубу, по которой должна была течь выпаренная из свеклы чудотворная водица.Старший сержант Ковалев косо глянул на винницкого колгоспника и, раздосадованный неосуществившейся соблазнительной затеей, гневно приказал бросить все бачки и трубы.
– Як бросить? Сам балакал, що будьмо пить свою горилку…
Как всегда, снимались ночью. Снег после оттепели занастел, и, наверно, было слышно, как шмыгали наши валенки, наши шаги, а возможно, их глушила темнота, глушило непроглядное небо, что прилипло к земле, к погасшей белизне завьюженного поля. Уткнулись в сплошную темь, темь стеклянно позванивала. Прислушались – звенел лес, звенел примерзшими к сучьям льдинками. Уткнули в наст ружья, передохнули, глазами ощупали друг друга.
– Товарищ лейтенант, не видно Симонова, – обеспокоенно проговорил по-кошачьи зоркий Заика.
И вправду, всегда видного, издалека приметного Симонова не было видно. Зато виден был его напарник – рядовой Фомин, который по своему росту мог уместиться в воронке от любого мелкокалиберного снаряда.
– Фомин, где Симонов?
– Я не знаю.
– Как не знаю?
Я пожалел, что впряг в одни сани уральского рудокопа и моршанского махорочника, но я руководствовался весьма благими намерениями: глуховатый Симонов всегда мог положиться на чуткого, все слышащего Фомина. И еще. Расчеты рекомендовалось формировать из непохожих друг на друга людей, тут учитывалось даже соцположение и происхождение. Поначалу расчет Симонова и Фомина не вызывал никаких подозрений. Все шло ладно, и вдруг – на тебе – все разладилось, распалось.
Старший сержант Ковалев отправился на поиски глуховатого уральца, нашел, привел к опушке леса.
– У меня ведь, товарищ лейтенант, куричья слепота, – не оправдываясь, а как бы между прочим сообщил пятидесятилетний тихий и незлобивый человек.
– И тетерья глухота, – съязвил младший сержант Адаркин.
Вошли в глубь все так же позванивающего льдинками лесного урочища. Остановились возле пугающей непроглядной темью яружины. Приказ – окопаться. Стали окапываться. Земля глубоко не промерзла, легко поддавалась лопате, и мы быстро вырыли несколько щелей, но сидеть в них не сидели, на валенки налипал сыроватый подзол, он грязнил стерильную белизну нашей русской зимы, пятнал ее великокняжье убранство.
Долга зимняя ночь, но никто из нас не томился, не тяготился медленно движущейся, осыпанной крупными звездами вороной кобылицей, мы привыкли к ней, обострилось наше зрение, даже Симонов, и тот не жаловался на свою куриную слепоту. Правда, мы давно не читали газет, они до нас все почему-то не доходили. Может быть, потому Тютюнник и заинтересовался старыми, довоенными газетами, приклеенными к потолку уже позабытой нами левороссийской хаты. Упущение это было кем-то учтено. И вот вместе с первыми лучами восходящего солнца в руках наших фронтовые и тыловые (московские) газеты. Прочитали утвержденное Президиумом Верховного Совета положение о переходе на новую форму одежды и введение новых знаков различия – погонов, лычек, звездочек на погонах.
«Все в точности так, как было в царской армии», – авторитетно утверждали те, кто помнил старую армию или служил в ней. Утверждали не во весь голос, побаивались рискованного сравнения: царская армия и Красная Армия, это же… Не остался равнодушен к новым знакам различия и Тютюнник, он свернул газету, свернул так, как был отпечатан на ней погон высшего комсостава, возложил на плечи и сразу произвел себя в генералы. Тютюннику больше всего приглянулись генеральские погоны.
– Товарищ старший сержант, генерал-майор Тютюнник…
Вытирает под носом сопли.
Злой помкомвзвода Ковалев сразу смазал блестящую карьеру винницкого колгоспника, генерала Тютюнника как не бывало, видно, быть Тютюннику всю жизнь рядовым.
Плох тот сержант, который не мечтает стать генералом, попробуй помечтай, тут даже пошутковать и то дюже не расшуткуешься: сопли, а що сопли, у всех вони текут, зима и то слюньки пустила, – так, наверно, про себя думал Тютюнник, развертывая еще не прочитанную газету.
Недели две протоптались мы в зазелененном горечью осин, стеклянно позванивающем лесу. Протоптались – вроде бы не то слово, если принять во внимание, что набитый до отказа всевозможными воинскими соединениями лес (я даже моряков видел) вскоре стал трамплином одной из самых удачных операций выжидательно притихшего Воронежского фронта.