Из современной английской новеллы
Шрифт:
Я перебирал в уме все, что могло возбудить его ненависть, осознанную или нет: мой возраст, тщедушность, близорукость, произношение, образованность, малодушие, прочие мои черты. Положим, я показался ему ретроградом, тонным мещанином, кем угодно еще — вряд ли это много что добавило к презренному образу жалкого старикашки. Едва ли я ассоциировался в его сознании с тем, что обозначал он словом "система", — с капитализмом, с "ними". Я принадлежу профессии, к которой он испытывает известное уважение: ему нравятся книги, ему нравится Конрад. Почему же я ему не понравился, точнее — почему он возненавидел меня? Если б он расценил мою книгу о Пикоке с пуританских позиций новых левых и их журнала — как паразитирование на отживших формах буржуазного искусства, — он бы прямо мне все это выложил. И уж никак не показался он мне мыслящим марксистом.
Морис и Джейн склонны усматривать причины происшедшего
Меня не покидает ощущение, что речь его не вполне передавала строй его мыслей, что сам он почти понимал, что мелет чушь, и нес ее отчасти, чтобы меня испытать; ибо, подыгрывая ему, когда он корчил из себя клоуна, я сам заслуживал того, чтобы меня выставить идиотом. Но, возможно, я усложняю. В сущности, даже неважно, как говорил он и как говорил я. Задним умом можно придумать совсем иной ход беседы — конечный ее оборот не станет приятнее.
Упомяну и другую теорию Мориса: парень просто шизофреник, сдержанность со мной стоила ему напряжения, и его прорвало жестокостью. Но ведь уже после того, как решился на свой поступок, он навязывал мне бренди и предлагал зажечь камин. Странные для шизофреника тонкости. К тому же он отнюдь не стремился причинить мне боль и даже не намекал на такую возможность. Я сидел связанный, с залепленным ртом. Он мог ударить меня, дать мне пощечину — он что угодно мог сделать. Но телу моему, я уверен, от начала до конца ничто не грозило. Нападению подвергалось нечто иное.
И пожалуй, важный ключ к разгадке таил последний его удивительный жест — сунутый мне в физиономию агрессивно задранный палец. Классического своего древнего смысла жест этот был очевидно лишен — к пощаде тут не взывалось. Столь же очевидно не означал он и того, что так часто теперь означает: мол, все в порядке, "на большой". Возвратившись в Лондон, я часто видел его у рабочих, сносивших дома напротив (я подолгу не мог теперь отвести от них глаз, ибо мысли мои вертелись вокруг разрушения и гибели), и поражался разнообразию связанных с ним значений. Задранный палец означает просто "да", когда трудно перекричать грохот, или "понятно, так я и сделаю"; парадоксальным образом он содержит и предписание продолжать (скажем, если его долго показывать водителю пятящегося грузовика) и остановиться (если поднять его вдруг при том же маневре). Но что бы он ни означал — агрессии в нем нет. И только через несколько месяцев я догадался.
За мной водится грех: я люблю смотреть по телевизору футбольные матчи. Я неотрывно слежу, как бездна дурацкой энергии тратится на современную замену римского цирка, хотя, право же, сам не пойму, что, кроме сознания своего умственного превосходства, дает мне это нелепое времяпрепровождение. И вот как-то вечером внимание мое привлек футболист, который, выбежав на поле, точно так же показал большой палец болельщикам на трибуне; несколько человек даже ответили ему тем же. Смысл (игра еще не начиналась) был ясен: наша возьмет, ребята, мы им покажем, мы победим. И тут меня осенило. Я вдруг увидел в жесте моего вора предупреждение: начинается невеселый матч и представленная им команда обещает выиграть. Он словно говорил: не думай дешево отделаться. Казалось бы, куда с большим основанием мог бы то же сказать ему я. Но нет. Казнь моих бумаг была всего лишь подтверждением угрозы, а за обеими лежал страх, отвращение к тому факту, что я вышел на поле со значительным перевесом. Как ни парадоксально, мое жалкое положение оставалось для него завидным.
Вышесказанное влечет к попытке умозаключения. Доказательств у меня почти нет, да и к тем, какими располагаю, я сам подорвал веру, усомнясь в их точности. И все же кое-какие из его словоупотреблений (пусть и менее назойливых, чем я изобразил) весьма показательны. Во-первых, вместе со словечком "слушай" словечко "друг". Знаю, оно в ходу у молодежи. Но адресованное ко мне, оно в его устах звучало чуть нарочито. Отчасти имея целью меня задеть, оно, пожалуй, прикрывало и трогательное стремление со мной поравняться. Оно будто намекало, что, невзирая на разницу лет, образования, происхождения и прочего, нас ничто не разъединяет; на деле же в нем было смирение перед разделявшей нас пропастью и даже ужас перед ней. И думаю, фразу "Друг, надо слушать ухом, а не брюхом" без всякой натяжки можно считать мольбой о помощи.
Во-вторых, "точно", которым он к месту и не к месту украшал почти каждую свою фразу. Знаю, среди молодежи оно весьма употребительно, и следует с чрезвычайной
осторожностью усматривать в нем нечто большее, нежели междометие, пустую затычку. И однако, я подозреваю, что это одно из разоблачительнейших словечек нашего века. Грамматически оно чаще эллипсис для "точно ли это так?", чем для "точно ли я выражаюсь?", но глубинный смысл его, я убежден, всегда сводится ко второму значению. На самом деле оно заменяет собой суждение "Я совершенно не уверен, что я прав и что я точно выражаюсь". Конечно, оно может звучать и агрессивно: "Попробуй-ка докажи, что я неправ, что я неточно выражаюсь!" Но уж никогда не звучит оно уверенностью в себе. По сути, оно выражает сомнение и страх, так сказать муки и тщету parole [30] в поисках утраченного langue [31] . А в самой глубинной его основе лежит недоверие к языку. Не сомневаясь в здравости своих мыслей и понятий, человек сомневается в собственной способности выразить их. Маньеризм — симптом рушащейся культуры. "Я не сумею — или, может быть, я не смею — с тобой объясниться". Это похуже бедности и социальной ущемленности.30
Слово (франц.).
31
Язык (франц.).
Очень важно (я это где-то читал), общаясь с дикарями, знать, какое значение они придают той или иной нашей мине. Сколько достойных и улыбчивых миссионеров погибло, так и не поняв, что они приветствовали тех, для кого обнажение зубов — прямой знак вражды. Пожалуй, нечто подобное постигает нас при встрече с поклонником словца "точно". Разумеется, я не берусь утверждать, что, стоило мне соответственно вклинить в свои реплики где "друг", а где "точно" — и та ночь кончилась бы иначе. Но наш роковой конфликт заключался в том, что одного из нас слово чарует и выручает, а другой его чурается, и подозревает, и вечно на него обижен. И главный мой грех вовсе не буржуазность, интеллигентность и не то, что я показался ему куда богаче, чем на самом деле; самое непростительное — что я живу за счет слов.
Мальчишке представилось, вполне возможно, что именно я отнял у него ключи к тайне, которой он втайне мечтал овладеть. Броско-гневливое заявление, что книги-де и он уважает, томно и явственно высказанная охота тоже написать книгу ("описать все как есть" — будто убожество фразы не пересекало ab initio [32] ею выраженный порыв!), разлад между словом и делом, вежливая болтовня, покуда он грабил комнату; конечно же, не вполне невольная путаница во взглядах; нежелание слушать и понимать слабые попытки моих возражений; беспорядочная скачка мыслей… не заслуживал ли мой Пикок после всего этого справедливой и символической кары? На деле он сжигал отказ моего поколения поделиться приемами волховства.
32
С самого начала (лат.).
Участь моя скорее всего решилась в ту минуту, когда я отверг его предложение о нем написать. Тогда я счел его просьбу блажью фата, нарцисса — как угодно назовите, — вздумавшего, как в зеркале, отразиться в печатных строках. А он, вероятно, вожделел, пусть неосознанно, причаститься волховской силе. И вдобавок не мог, видимо, до конца поверить, что она существует, пока на себе ее не испытал. Свои нужды он сопоставил с нуждами, как я выразился, "давно покойного сочинителя" и больше всего, пожалуй, оскорбился тем, что заповедный и заказанный дар я приложил не к кому-нибудь, а к другому безвестному магу слова. Я представлял секретное предприятие, клуб для избранных, самодовлеющее тайное общество — вот против чего он восстал.
Дело не только в этом, но это главное. Нас всех, ревнителей и слуг слова, старых и юных, судят, разумеется, незаслуженно строго. Большинство радеет и бьется, чтобы язык уцелел, сохранил бы приемы и тайны, смысл и лад. Но с подлинным корнем зла в одиночку не сладить: триумф видимого, телевидения, всеобщее обязательное недообучение, общественная и политическая (о Перикл, из древних мастеров слова ты всех отчаянней ворочаешься в гробу) история нашего невообразимого века — да мало ли их еще, мрачных театральных злодеев. Но себя не хочу выставлять невинным козлом отпущения. Мой юный каратель не ошибся по крайней мере в одном. Да, я был виноват в глухоте.