Из современной английской новеллы
Шрифт:
Джон Фаулз
Бедняжка Коко
Byth dorn re ver dhe’n tavas rehyr,
Mes den hep tavas a-gollas у dyr.
Иные мелодраматические ситуации, извлеченные из захватывающих романов и детективов, до того затасканы телевидением и кинематографом, что впору, кажется, вывести еще одну парадоксальную закономерность — чем чаще потчуют нас известной ситуацией с экрана, тем меньше возможность столкнуться с нею в жизни. По забавной игре случая я развивал свою точку зрения перед блистательным юным гением с Би-Би-Си всего за месяц до весьма досадного события, которое и явится темой моего рассказа.
Гений почему-то приуныл от моей цинической теории, что, чем чудовищней подносимая вам новость, тем у вас больше оснований радоваться, ибо, случась где-то и с кем-то, горестное происшествие, следственно, не случилось с вами, не грозит вам тотчас и впредь с вами не случится. Пришлось, разумеется, перед ним распинаться и сойтись на том, что нынешний Панглосс, сидящий в каждом из нас и почитающий трагедию исключительно чужим уделом, — существо
Тем не менее, проснувшись в ту бедственную ночь, я не только испугался, но сам себе не поверил. Я говорил себе, что мне все приснилось, что звонкий хруст, уловленный моим ухом, рожден в дебрях ночного подсознания, а не навязан мне извне силами бытия. Я оперся на локоть, оглядел темную комнату и вслушался. Рассудок подсказывал мне, что мой страх был бы куда обоснованней в Лондоне, чем там, где я находился. Словом, я чуть снова не завалился на подушку, приписав свое неразумие неуюту первой ночи в пустом и непривычном доме. Вообще я не поклонник тихих мест, как и тихих людей, и мне не хватало знакомых шумов, сутки напролет осаждавших с улицы мое лондонское жилье.
Но внизу что-то звякнуло, брякнуло, будто задели металлическим предметом по стеклу или фарфору. Скрипни, стукни дверь, еще бы можно допустить разные толкования. Этот звук их не допускал. Мое смутное беспокойство быстро переросло в острый испуг.
Один мой приятель как-то высказал мысль, что есть определенного рода впечатления, которые необходимо испытать, иначе жизнь останется неполной. Чувствовать, что вот-вот непременно утонешь, — это первый пример. Быть застигнутым в постели (разговор происходил на не слишком чинном званом обеде) с чужой женой — это во-вторых, в-третьих, увидеть привидение и, в-четвертых, убить человека. Помнится, я тотчас изобрел ему в тон несколько столь же неловких ситуаций, но про себя отметил с тоской, что на самом деле ничего подобного не испытал. Жизнь, случалось, не баловала меня, но убийство никогда не представлялось мне разумным средством ее исправить, разве что изредка и мельком, при чтении нестерпимо несправедливых рецензий на мои книги. Участвовать во второй мировой войне мне не пришлось из-за скверного зрения. Я леживал в постели с чужой женой — во время той же войны, — но в продолжение всей этой недолгой связи муж благополучно пребывал в Северной Африке. Пловец из меня никакой, а стало быть, я ни разу не подвергался опасности утонуть, призраки же, удивительно мало радея о доказательстве своей истинности, очевидно, чураются скептиков вроде меня. И вот, тихо просуществовав шестьдесят шесть лет, мне привелось все же испытать переживание из разряда "роковых" — я обнаружил, что я не один в доме, где, кроме меня, быть никому не полагалось.
Если книги не научили меня любить правдивость изложения и ее добиваться, значит, я просто зря загубил свою жизнь, и меньше всего я сейчас намерен изображать самого себя в ложном свете. Я никогда не выдавал себя за человека действия, хотя, смею думать, раз у меня есть юмор и способность увидеть себя со стороны, то я уже и не совсем кабинетная крыса. Помнится, очень рано, еще в начальной школе, я обнаружил, что репутация остряка или даже просто умение поддеть зазнайку несколько уравновешивает в глазах всех, кроме самых отъявленных спортсменов, тяжесть такой уничтожающей клички, как "буквоед" или "зубрила". Каюсь, порой я просто поддавался злобе, как все низкорослые, и, не стану отпираться, частенько смаковал, а то и распускал слухи, вредившие репутации других писателей. Да и самая хваленая моя стряпня — "Литературный пигмей" — отнюдь не отличалась тем бесстрастным и глубоким анализом, на какой притязала. Увы, собственные промахи вечно казались мне занимательнее чужих находок. К тому же, признаюсь, все, что касается книг — их писанье, чтенье, критика на них и хлопоты по изданью, — составляло суть моей жизни более, чем сама жизнь. Мудрено ли, что виной всей передряги, в которую я попал, явилась именно книга.
Из двух чемоданов, накануне сопровождавших меня в такси от станции в Шерборне, тот, что побольше, был набит бумагами — заметками, набросками, выписками. Я завершал труд моей жизни — полную биографию и разбор произведений Томаса Лава Пикока. Впрочем, не стоит преувеличивать — всерьез я засел за работу всего года четыре назад, лелеял же эту мечту чуть не с двадцатилетнего возраста. Бог знает почему вечно выискивались веские причины и поводы отложить Пикока ради более срочных и насущных занятий, но ничто не могло вытеснить его из моего сердца. И когда наконец-то я совсем уже приготовился к бою и вышел на приступ последней высоты, Лондон, гнусный новый Лондон, взявшись во всем подражать Нью-Йорку, наложил вето на мой скромный проект. Давно грозивший и куда более грандиозный проект вдруг начали осуществлять прямо напротив моей квартиры в Мейда-Вейл. Не только пыль и грохот подготовительных работ изводили меня, осложняясь тем соображением, что проклятый псевдонебоскреб вот-вот будет торчать на месте спокойных и мирных ложноклассических домиков, и тогда прости-прощай прелестный западный вид из моих окон. В стройке я увидел воплощение всего, чему противостоял Пикок; всего, что не здраво, не умно, не человечно. Досада стала отравлять мою работу; в иных пассажах Пикок служил мне лишь предлогом для неуместных диатриб против пороков нынешнего века. Сами по себе такие диатрибы вовсе неплохи, но здесь, не умея себя от них удержать, я только изменял собственной совести и своему герою.
Однажды я стал распространяться на эту тему с тоской (и не без задней мысли) перед одной дружеской четой, сидя у них в гостях в их хемпстедском доме. Я провел немало приятных воскресений на даче у Мориса и Джейн в северном Дорсете, хоть, признаюсь, получал куда больше удовольствия от милого общества, чем от прогулок. Я не поклонник сельских радостей и природой предпочитаю любоваться в музеях. Но сейчас Терновая дача на пустынном кряже показалась мне пределом мечтаний и самым вожделенным прибежищем в мой трудный час. Я только слегка поломался для приличия, когда мне предложили этот выход. Я улыбался, пока Джейн
трунила над моей неожиданной тягой в те края, где царил обожаемый ею гений, к которому я относился с непозволительной в ее глазах прохладцей… Томас Гарди никогда не вызывал моего восторга. Меня безотлагательно снабдили ключами, Джейн наскоро объяснила мне, где что покупать, Морис посвятил меня в тайны электронасоса и центрального отопления. И во всеоружии их наставлений, с радостно бьющимся сердцем вечером накануне уже описанного ночного испуга я вступил во владение моей скромной и временной заменой сабинского поместья [25] . Оттого-то я так и всполошился (и усомнился в очевидном), что лег спать в веселом предвкушении плодотворной сосредоточенности, какой мне так ощутительно недоставало в предыдущие две недели.25
Поместье, подаренное Горацию Меценатом.
Я не сомневался, сидя на постели и вытягивая шею, что звук теперь идет не из нижней столовой, а с лестницы. Я замер — весьма нелепо — и, по правде говоря, не почувствовал прилива отваги. Мало того, что я был один-одинешенек на даче. Сама дача стояла на отшибе. Только ярдах в ста от нее была какая-то ферма, а уже в полумиле за ней — поселок, где полицейский, надо полагать, вкушал сладостный сон. Телефон помещался внизу, в столовой, и мне от него сейчас было не больше проку, чем будь он на другом краю света. Возможно, стоило объявить о себе каким-нибудь шумом, в надежде, что грабитель скромно предпочтет не выставляться напоказ. Вору-профессионалу, по моим понятиям, чужд дух насилия. Но здравый смысл подсказывал мне, что пустынный Дорсет — неудачная почва для процветания профессии вора. И скорей мой гость из разряда нервозных сельских любителей. Смутно вспомнился разговор с Морисом о том, почему процент преступности в глуши так низок — там нет городской разобщенности. Когда всем друг про друга все известно, преступленье делается трудным или невозможным.
Хрупкая надежда, что звяканье вдруг объяснится невинными естественными причинами, изжила себя очень быстро. Раздался шорох — кажется двигали кресло. Оставалось смотреть правде в глаза — на Терновую дачу залез грабитель. Несмотря на статистические выкладки Мориса, нетрудно понять, почему он ее облюбовал. Она, явственно для каждого, стояла на отшибе; и, вероятно, все в округе знали, что хозяева живут в Лондоне и наезжают сюда по выходным, и то больше летом. А сейчас среда, верней, четверг, ибо стрелка часов на начале второго, и ноябрь. Я не вожу машину, которая, стоя внизу, могла бы изобличать мое присутствие; и я рано лег, чтобы как следует выспаться перед началом работы.
На даче, я знал, на взгляд рядового вора, красть было особенно нечего. Джейн обставила дом со свойственными ей хорошим вкусом и простотой. Было, правда, кое-что из тонкого фарфора да несколько картинок прошлого века в жанре наивной пасторали, который по причинам, недоступным моему разумению, теперь вдруг стал подниматься в цене. Серебра не припомню; и вряд ли ли Джейн держала здесь особенно ценные из украшений.
Тут, несколько меня успокоив, еще один звук раздался снизу. Какой-то всасывающий — может быть, затворили дверцу буфета. Я еще не освоился со здешними звуками, которые безошибочно угадываешь, только когда как следует обживешься в доме. Однако пока я решился на некий маневр: нащупал в темноте очки и надел. Потом я выпростал ноги из-под одеяла и спустил их с кровати. Характерно, что все это я проделывал с величайшими предосторожностями, будто я тоже взломщик. Но я просто не знал, что делать. Я понимал, что драка для меня невыгодна. Я не мог воспользоваться телефоном, не столкнувшись с юнцом (мне рисовался длинноволосый деревенский олух с топорными кулачищами и разумом им под стать), а он не уступит его мне без боя. Вдобавок я все время ожидал иных звуков — приглушенных голосов. Вряд ли внизу тыкался одиночка. Подвыпивший удалец скорее прихватит на дело дружка.
Сознаюсь задним числом еще и в низкоэгоистических соображениях. Кража грозила не моей собственности. Лично для меня бесконечной ценностью обладали только бумаги, связанные с Пикоком. Я разложил их на столе внизу, в противоположном конце дома — в гостиной. Вряд ли они могли прельстить орудовавшего сейчас в столовой дикаря. Человеку поумней они бы, конечно, подсказали, что на даче кто-то есть, зато что касается признаков менее тонких… Я пал жертвой и своей лени, и нудной аккуратности — все тщательно убрал и помыл после нехитрого ужина собственного приготовления, но не потрудился затопить "для настроения", как мне советовала Джейн. Было сыро, но после Лондона мне показалось тепло, и с центральным отоплением я тоже не стал возиться, а только включил электрокамин, который теперь, конечно, совсем остыл. Холодильник был отключен: я еще не закупил продуктов. Красный сигнал водонагревателя горел в шкафчике возле моей постели. Шторы внизу я раздвинул, не дожидаясь утра, второй чемодан захватил с собой. И нарочно нельзя было более тщательно скрыть следы своего пребывания.
Напряжение делалось нестерпимым. Еще кое-какие звуки снизу доказали, что посетитель чувствует себя в доме вполне непринужденно. Правда, как я ни напрягал слух, голосов я не улавливал; но делалось все очевидней, что рано или поздно вор попытает счастья наверху. Драка всегда ужасала меня больше всех прочих форм физического соприкосновения. Наш учитель в приготовительной школе с присущей ему хамоватостью как-то обозвал меня головастиком, и кличка быстро привилась у тогдашних моих друзей. Мне она не казалась особенно меткой: головастики — те хоть быстры и юрки, а у меня не было и этого утешения при крошечном росте и полном отсутствии "мускулатуры". Лишь сравнительно недавно моим родственникам пришлось отказаться от мысли, что я обречен своей хилой природой на раннюю смерть. Я с радостью ставлю себя на одну доску — спешу оговориться: исключительно по телосложению — с Попом, Вольтером и Кантом. Я хочу объяснить, почему я тогда бездействовал. Я не столько боялся увечий и смерти, сколько понимал всю бессмысленность тех действий, которые бы меня к ним привели.