Избиение младенцев
Шрифт:
– Где мы? Что за село? – спросил кто-то в темноте.
– Капитан вроде сказал – Раскайцы, – отозвались рядом.
Никита в сопровождении десятка кадет ввалился в ближайшую хату и, отодвинув чёрного, заросшего вороною шерстью старика-молдаванина, её хозяина, прошёл из сеней в горницу. Там было тесно и грязно, сальная лампадка чадила в углу. В сенях кадеты нашли мешок сахарного песку и мешок кукурузной муки; несмотря на протесты молдаванина, который в панике цеплялся за свои припасы, втащили их в горницу и немедленно съели, заедая приторный сахар и муку, застревавшую в горле, принесённым с улицы снегом. Хозяин что-то говорил на своём языке, отчаянно жестикулировал, чего-то требовал, обращаясь почему-то к Никите, но тот грубо отодвинул назойливого старика. Прикончив молдаванские припасы, кадеты улеглись вповалку на земляной пол и мертвецки уснули. Разбудить их, казалось, не могли уже никакие катастрофы мира, но утром сельцо проснулось от бешеного стрёкота пулемётов.
Кадеты спросонья повыскакивали из хат и, застёгивая на ходу шинели, бегом стали отступать к плавням. Стреляли румыны, их огневые точки видны были на окружающих Раскайцы холмах. Стреляли также из хат, – видно, недовольные кадетским нашествием молдаване, не желая терпеть пришельцев, взялись за свои обрезы. Никита на минуту присел под плетнём, пытаясь оценить обстановку и держа на всякий случай винтовку возле колена. Пули взвизгивали над его головой. Он глянул вдоль улицы: кадеты и солдаты Стесселя, не оглядываясь, уходили в плавни. На бегу упал Миша Трофимов, его подхватил, развернув в сторону села, Росселевич, и Никита увидел удивлённые глаза раненого, заливаемые кровью. Вдалеке вскрикнул Толмачёв, остановился и осторожно подтянул к груди повисшую плетью руку: из рукава шинели на его грязную кисть капали алые капли. Через некоторое время отряд Стесселя собрался в плавнях. Настроение было паническое. Некоторые сидели в снегу, обхватив головы руками и, уставившись в одну точку, мерно раскачивались из стороны в сторону. Кто-то орал диким голосом, кто-то отдавал бесполезные команды, какие-то гружёные подводы крутились вокруг, замотанные в чёрное бабы визжали из-под платков и жалобно плакали дети, вдруг обнаружившиеся на повозках. Какой-то полковник надсадно вопил:
– Мы в мешке! Румыны нас не пропустят! А там – красные!
Он махнул рукой в сторону левого берега, где действительно среди телег и кибиток васильевского обоза уже гарцевали статные всадники.
– Ко мне, воины! – продолжал
Три офицера в расстёгнутых шинелях и без погон быстрым шагом двинулись в сторону плавней, к высоким редким кустам, на ходу шаря непослушными пальцами по кобурам. Зашли в кусты, их нечёткие силуэты с трудом просматривались сквозь сучья и ветки; Никита заворожённо следил за ними, – став в кружок, они что-то говорили друг другу, потом стали обниматься, закончив, постояли немного, как бы в раздумьи, затем расширили свой круг, отступив на шаг в глубину кустов… раздалась невнятная команда и следом – почти одновременно – три выстрела. Никита отвернулся…
Капитан Реммерт, видя отчаянье и страх кадет, собрал их вокруг себя и тихим голосом сказал:
– Господа, я точно знаю, что ещё в Аккермане полковник Бернацкий послал телеграмму королеве Марии. Не может быть так, чтобы она не ответила, не может быть так, чтобы она отказалась принять нас. Ведь она связана с нашим государём династическою кровью! Нас пропустят! Держитесь, господа! Будем ждать до тех пор, пока не сунется сюда Котовский, а коли уж сунется, – умрём как герои!
Мимо кадет шли в сторону недавно оставленного берега солдаты и офицеры, с трудом подгребая ногами слежавшийся снег и на ходу срывая с себя погоны и кокарды. Никто из них не смотрел по сторонам, а кадеты провожали их хмурыми взглядами. Из глубины плавней долетел вдруг неестественный и неуместный среди всеобщего отчаянья женский смех – весёлый и беззаботный. Из полосы кустов вышла молодая красивая женщина в сбившемся платке и в хорошей добротной шубе. Она размахивала руками и звонко смеялась. Среди порохового дыма, среди затихающей стрельбы, в этой напоённой беспредельным ужасом атмосфере странно было видеть подобное веселье. Она подошла к кадетам и не в силах сдержать истерику, закричала:
– Господа, господа! Идёмте же со мной! Посмотрите на моего мужа!
Кадеты нехотя пошли. В глубине плавней, за нагромождением облезшего хвороста лежал убитый офицер, молодой, с усиками, заросший недельной щетиной.
– Посмотрите, какой красивый! – не замолкала женщина. – Господа! Не уходите! А какой ловелас был! Гриша, Гришенька!
Она присела рядом с мужем и запустила пальцы в его засыпанные снегом волосы.
Во второй половине дня, когда холодное зимнее солнце уже клонилось к закату, на дороге из села показался генерал Васильев. Он шёл один, в глубоком раздумьи глядя себе под ноги и сосредоточенно ступая, и от фигуры его веяло таким неизбывным одиночеством, такой отрешённостью, таким забвением земного бытия, что Никите сделалось страшно, – генерал был мертвец и печать иного мира уже была проставлена на его обугленном лбу. Кадеты не знали, что в Раскайцах румыны предложили Васильеву остаться немедленно, но благородный генерал, не сумевший отдать приказа об освобождении подвод, потерявший из-за этого время и силы и попавший, в конце концов, в плотный мешок окружения, отказался от предложенного румынами спасения, потому что его солдаты, его офицеры, его кадеты ещё продолжали оставаться в днестровских плавнях во мраке отчаяния и безысходности.
Реммерт порывисто подбежал к нему, отдал честь.
– Что делать с кадетами, Ваше превосходительство? Прикажите умереть!
И опустив руку, потерянно добавил:
– Пропадаем мы…
Васильев очнулся и приложил руку к своей генеральской папахе.
– Здравствуйте, кадеты! Благодарю вас за Кандель!
– Рады стараться, Ваше превосходительство!
– В Румынию вас пропустят, господа! Пограничниками получен приказ королевы Марии! О нём знают на всех пропускных пунктах. Ваше спасение близко, я верю…Прощайте, кадеты и… простите…
Он козырнул, шагнул в сторону, замешкался на мгновение… кадеты стояли, не в силах осознать сказанного… Реммерт растерянно смотрел на генерала… тот сделал ещё два коротких шага, повернулся к кадетам, – на глазах его были слёзы… Никита впился взглядом в эти переполненные до краёв солёною влагою страдальческие глаза… он видел, что генерал уже не с ними, что он снова переходит в иную реальность и лишь замешкался на коротком пути туда, куда настойчиво зовёт его судьба…
В Раскайцах стреляли, но Васильев не слышал, на противном берегу тоже стреляли, но и этих выстрелов он не слышал; на тропинках, ведущих к Днестру со стороны Коротного, красные уже вовсю грабили беженский обоз и летели к чёртовой матери полудохлые канарейки и никому не нужные граммофоны, но он этого не видел, и кого-то уже нещадно били прикладами по лицу, а девиц таскали за длинные волосы и драли с них юбки, но он не чувствовал чужой боли, не чувствовал потому, что грудь его, душу его разрывала собственная боль, затмевающая окружающий мир, вгрызающаяся в сердце и не оставляющая никаких надежд. Утратив свой гвардейский шик, свою молодцеватую уверенность, свою генеральскую стать, ссутулившись, шёл Васильев в глубину плавней по тропинке, ведущей к красному берегу, вот тропинка сделала один поворот, ещё один, а потом и третий… здесь он остановился, задумался и подошёл к тонкой раките на небольшом возвышенном островке. Повороты тропинки скрывали от него оставшихся возле берега кадет, но он уже не думал о них, ему мерещились другие берега. Эти берега представали перед ним в сырой промозглой дымке, чуть прикрытые чахлым кустарником, а он, генерал Васильев, в расстёгнутой шинели, со скомканной папахой в руках шёл к ним, в смутной надежде найти там успокоение. «Почему я иду туда пешком? – думал генерал. – Кажется, тут должна быть вода…» Он шёл долго, тяжело, сердце его стискивала какая-то грубая сила, и оно тяжко болело и ныло. Генерал чувствовал, что несмотря на мороз, тело его под исподним обливается жгучим потом; он поднёс руку к лицу, – рука была влажная и горячая. Боль в сердце становилась невыносимой, воздуха в лёгких не хватало, и земля под его ногами неожиданно стала крениться. Он ухватился за ракиту, её тонкий стволик согнулся, и генерал упал в снег. Боль обняла его со всех сторон и изо всех сил стиснула бедное генеральское сердце… Васильев закрыл глаза и… увидел: его обоз медленно поднимается над заснеженною равниною; в авангарде обоза полощется белое знамя с ломающимся красным крестом, длинная вереница повозок и тысяч людей, нагруженных узлами, граммофонами и клетками, полными оранжевых птиц, изгибается и колеблется под ветром, словно гигантское полотнище, лошади, растрепав гривы, разметав хвосты и расставив по сторонам копыта, накренившись под немыслимыми углами, плывут к горизонту, и следом за ними поднимаются расхристанные кибитки, трепещущие на ветру тряпки, шинели и пальто, а внизу стоят измученные кадеты и заворожённо смотрят вслед улетающему каравану… Чья-то злодейская рука продолжала сжимать сердце старика и с садистическим сладострастием выкручивала из него последние силы, сердце трепыхалось, словно полузадушенная канарейка в кулаке, и не могло вырваться, боль поднималась крещендо и невозможно было далее терпеть эту пытку… Васильев застонал, рука его кое-как нащупала кобуру, он с трудом вытащил свой «люгер», с которым не расставался ещё с Великой войны, поднёс его к груди и выстрелил в своё несчастное сердце…
День уходил в иные страны, к другим народам, а в днестровских плавнях сгущались сумерки. Кадеты шли по замёрзшим кочкам, среди пучков обледенелой травы и разломанных стеблей камыша, – до Раскаевец оставалось версты две. Полковник Фокин шёл впереди, замыкал отряд несгибаемый Реммерт. Кадеты двигались с трудом, но надежда, последняя надежда придавала им силы. Солнце уже скрылось за горизонтом, оставив на западе багровые клочки потухающей зари.
Впереди показалась группа румынских солдат. Кадеты чуть замедлили шаг. Фокин приказал скинуть винтовки и положить их на землю. Румыны, с опаской поглядывая на лежавшее в ногах кадетов оружие, подошли.
– Элевы? – спросил один из них.
– Элевы, – ответил полковник. – Элевы и профессори.
И положил пальцы на свой погон. К румынам подошёл Реммерт. Кадеты напряжённо ждали. Румынский сержант знаком приказал офицерам снять шинели. Полковник и капитан стали расстегиваться. Сержант подошёл к Фокину и снял с его мундирной пуговицы золотую цепочку, за цепочкой потянулись часы. Фокин покорно молчал. У Реммерта нашли пустой серебряный портсигар, сержант открыл его, вытряхнул табачные крошки, щёлкнул, закрывая, и передал стоящим позади товарищам. Часы сунул в карман своей шинели и кивком головы приказал двигаться дальше. Кадеты подобрали оружие и продолжили путь. Румыны приотстали, взяв наперевес винтовки.
Последний отрезок пути. Никита шёл, несколько ободрясь, как и все кадеты, несмотря на беспредельную усталость, стёртые до многослойных струпьев ноги и резь в желудке, он шёл и думал, что спасение не могло обойти их стороной, что всё, слава Богу, вот-вот закончится, и их многострадальный отряд скоро будет в теплом сухом помещении, где всем дадут по куску хорошего ржаного хлеба и по кружке настоящего горячего чаю… Перед ним снова всплыло Лялино лицо, лица родителей, старших Гельвигов, убитого Саши и… он споткнулся… Женя! Женя Гельвиг! Женя – у Котовского? Женя – у красных? Этого не может быть! Он обознался. Это был кто-то другой, очень похожий на Женю. Женя не мог быть у красных, Женя сам был кадетом, с германской он вернулся подпоручиком с солдатским Георгием! Женя воевал за веру, царя и Отечество, как мог он оказаться у красных?
Никита глянул вперёд, поверх голов товарищей. Впереди уже виднелись знакомые домишки Раскаевец. С пологой дороги от сельца спускалась вереница повозок и бесформенная колонна чёрных, словно обугленных людей, которые шли в полном молчании, и только скрип колёс, удары копыт о мёрзлую землю да редкое ржание лошадей нарушали страшную немоту этих призраков. Они подошли ближе, и кадетам стали видны грязные белые бинты на их руках, ногах, головах, некоторые брели, опираясь на костыли и самодельные сучковатые палки или на плечи товарищей. Впереди процессии шла с тёмным закаменевшим лицом маленькая сестра милосердия, держа в обожжённых морозом руках флаг Красного Креста, – видно было, что флаг тяжёл для неё, его набухшее влагой строптивое полотнище рвалось с древка в румынскую сторону, словно хотело вернуться туда, под сень аккуратных хаток, в тепло и уют мирной жизни. Раненые поравнялись с кадетским отрядом. Кадеты остановились.
– Не хотят нас румыны, – сказал кто-то из обоза. – Вишь как, братовья-то…
– Подыхать послали калечек, небось в тягость мы им, – добавил кто-то другой.
– А как же! – не удержался третий, – мы для них нонче костью в горле стоим, глядишь, подавятся. Вот и сбагрили от греха подальше. А и правильно! Нехай красные нас схарчуют, авось те уж не подавятся!
Никита с ужасом смотрел на раненых. Последние закатные краски ложились на их искажённые лица и оттого лица те багровели в вечерних сумерках, а в глазах несчастных отражался последний прощальный свет потухающего неба. Кадеты стояли, опустив головы, сосредоточенно разглядывая льдистую землю у себя под ногами.
– Марш! – тяжко вздохнув, скомандовал капитан Реммерт.
И кадеты снова двинулись вперёд. На лёгком подъёме перед самым селом Никита оглянулся: раненые погибшего обоза генерала Васильева выходили из плавней, и в сумерках ещё хорошо видна была их колонна, – чёрная на белом запорошённом днестровском льду… внезапно равнина заворочалась, мелко затряслась и стал слышен какой-то невнятный гул, – он нарастал постепенно, стройные поначалу отрывочные звуки, в которые вплетались мелодии маршей, вальсов, мазурок, смешивались и проникали друг в друга, превращаясь в чудовищную какофонию, в скрежет, грохот и скрип, невыносимый для человеческого уха, колонна уже парила над землёй, плавно поднимались ноги солдат и офицеров, как ослабевшие крылья выносились руки, торжественно ступали лошади, временами кренясь то вправо, то влево, и морозный ветер размётывал их косматые гривы, флаг Красного Креста реял впереди, а маленький знаменосец упрямо шагал навстречу своей погибели, и весь этот почти уже потусторонний отряд, как будто укрытый покровом милосердия, но обречённый, обречённый, медленно двигался навстречу стоящим на взгорье орудиям и пулемётам…Письмо Ляли Никита на всякий случай сжёг и немедленно приступил к хлопотам по получению визы в Советский Союз. Вопреки ожиданиям в посольстве отнеслись к его просьбе с пониманием, то ли оттого, что недавно странами был заключён советско-французский пакт о ненападении и любые контакты сторон свидетельствовали о взаимной благожелательности, то ли оттого, что Никита пообещал прочесть в Москве пару необременительных лекций о французском самолётостроении, рассказать о себе и о своём товарище Константине Розанофф, а может, и ещё по какой причине… В посольстве ему все вежливо улыбались, помогли с оформлением бумаг и скоро он был уже готов отправиться в волнующее путешествие.
В Москве он появился глубокой зимой, когда запустение улиц и площадей, их дегенеративную запущенность и захламленность несколько прибрал обильный многодневный снежок, и город смотрелся весело и празднично под свежей, словно только что простиранной белой простынёй. Осознать пути движения московского транспорта он не мог, поэтому пришлось обращаться за помощью к постовому милиционеру. Тот вежливо объяснил, как проехать на Кудринку, подозрительно оглядел Никиту с головы до ног и на прощание, сурово глянув на него, отдал честь. Никита быстро доехал до Садового кольца, по пути узнавая знакомые места, и вот уже мелькнули перед ним Кудринская площадь, въезд на Поварскую, чеховский флигель, и сразу за его коваными воротами открылся родной дом.
Сердце Никиты сильно забилось.
Он вошёл в парадное и увидел в нём признаки холопского запустения, окурки, мусор, мятые газетные обрывки, плевки, отметил отсутствие огромного зеркала, когда-то занимавшего нишу под аркой, и грязные стены с зияющими ранами выбитой плитки. Быстро преодолев просторный лестничный марш, он подошел к квартирной двери. На ней по-прежнему красовалась латунная тройка, но звонок был не один, – на дверном косяке их разместилась целая вереница. Никита в замешательстве позвонил в общий. Прошла минута, другая… сердце у него забилось ещё сильнее… щёлкнул замок… ладони у Никиты стали влажными… Дверь распахнулась… на пороге стояла Ляля. Он мгновенно узнал её, то была его любимая сестра, его возлюбленная, единственная женщина его жизни, – она стояла перед ним в блёклом домашнем халатике, покорно опустив руки и ссутулившись, и в глазах её была такая невыразимая тоска, что Никита сразу всё понял, и жалость к ней, смешанная с мучительной нежностью и страхом, обрушилась на него душным пологом, отменив свет, воздух, звук, отменив саму жизнь…
Ляля подняла на него тусклые глаза и тихо сказала:
– Беги… пожалуйста, беги…
И он побежал. Он метнулся на лестницу, надеясь выскочить из парадного, но путь ему преградил крепкий мужчина в лёгком пальто и мятой шляпе. Тогда Никита бросился в противоположную сторону, вверх, но и оттуда, из-за маршевого поворота появились двое и накинулись на него. Он отскочил на площадку, каким-то образом вывернувшись из четырёх раскинутых рук, обошёл их слева по кафельной стене и помчался наверх. Один из мужчин, ударившись о раскрытую дверь, грязно выругался, выхватил из-за пазухи пистолет и, сжав зубы, выстрелил вслед Никите. Пуля звучно чмокнула стену и на голову ему посыпались острые кафельные осколки, на лице появилась кровь. Он помчался по лестнице, пробежал несколько маршей и увидел дверь флигельной крыши. Он толкнул её, дверь оказалась незапертой. Никита метнулся на площадку, огороженную резной балюстрадой и понял, что совершил ошибку. Он с детства знал – площадка глухая, никаких выходов с неё нет, только через балюстраду во двор, но тут четвёртый этаж! Он перегнулся вниз… впереди сиял только что расчищенный дядей Ильшатом дворовый асфальт. Справа – зады особняка Миндовской и массивная стена, покрытая поверху колючей проволокой… да и не допрыгнуть… слева – небольшой палисадник с сугробом, сформированным дядей Ильшатом из собранного снега… Никита мгновенно вскочил на балюстраду, намереваясь с угла допрыгнуть до глубокого снежного массива, но тут с лестницы выскочил один из охотников, стремительно преодолел небольшое расстояние до Никиты и, схватив его за пальто, резко дёрнул. Никита повалился на противника. Молотя его кулаками, он всё пытался отступить к краю площадки, чтобы влезть на барьер, отделявший площадку от улицы, – ему удалось встать, на мгновенье обездвижив напавшего, и уже занести ногу на шершавый бетон балюстрады, но тот быстро опомнился и резким рывком вернул Никиту на место. Никита вцепился в него и потащил по краю плоской поверхности барьера, положил поперёк и, левой рукой удерживая за пальто, правой перекинул грузное туловище врага во двор. Послышался короткий хруст и в просветы между балясинами Никита увидел распростёртое на асфальте тело. В этот миг сзади к нему подбежали двое, и сильный удар сбоку в лицо сбил его с ног. Короткая возня, всхлипы, стоны, ругательства, – Никите вывернули руки, сунули лбом в грязный бетон, и один из напавших уселся ему на поясницу. Его грубо сволокли по лестнице, вытащили из парадного, втиснули в чёрный автомобиль, стоявший возле бордюра, – прохожие смотрели, остановившись возле них в недоумении; взревел мотор и автомобиль помчался по Садовому кольцу.Евгений шёл по коридору, возвращаясь из камеры близнецов, вне себя от злобы. Он шёл и исступлённо шептал:
– Сгною, сгною на хер…
Зайдя в кабинет, он сел за письменный стол и поднял телефонную трубку.
– Маузера ко мне! Срочно!
Через несколько минут в его кабинет вошёл старший специсполнитель Лев Маузер, работавший в Учреждении почти со дня его основания. Это был небольшого роста хромоногий человек с ярко-рыжей всклокоченной шевелюрой, одетый в кожаную куртку и кожаные же галифе, обутый в хорошие офицерские сапоги. Говорили, что когда-то он так отличился на полях Гражданской, что за особые заслуги был приглашен в ЧК, где создал целую систему по выявлению и уничтожению врагов, а также безотходное производство, зарабатывавшее огромные деньги на утилизации их трупов. Кроме того, этот человек занимался и теоритическими разработками, и особо прославился своей наделавшей много шуму в определённых кругах брошюрой под названием «Апология инквизиции, или Добывание признаний у подозреваемых посредством применения спецметодов». Многие его боялись, но не Евгений.
– Ты что сделал? – заорал он на Маузера, как только тот вошёл в кабинет. – Ты что сделал, я тебя спрашиваю?
– А что такое, товарищ майор? – развёл руками Маузер.
– Ты что с близнецами сделал, мать твою!
– Так вы ж сами сказали, товарищ майор, поучить их жизни.
– Я тебе сказал поучить жизни, а не калечить! Я велел объяснить им, что советские люди живут во враждебном окружении, что им нужно остерегаться шпионских злоумышлений! А ты что сделал? Ты зачем применил к ним санкции? Да ты, сука, сам враг, как я погляжу!
– Никак нет, товарищ майор, – угрожающе протянул Маузер. – Это я правильно сделал, правильно спецметоды применил к этим выблядкам буржуйским… А вот вы, товарищ майор, вы… как-то не так меня трактуете… Вы бы поостереглись, товарищ майор…
– Я тебя сгною… я тебя с лица земли сотру, слышишь ты, товарищ старший специсполнитель… Тебе что, галочку поставить? Ты команду получил? Ты какого рожна поперёд батьки в пекло суёшься? Тебе человека масштабировать и точка? Убрал лишнюю работу и вся недолга? Нет, братец ты мой, так дело не пойдёт, ты будешь, будешь отвечать у меня за своё ударничество… Нужно дело кропотливо вести, осторожно, нужно не вспугнуть врага, а напротив, расположить его на свою сторону, а ты что? За числом бежишь! Тебе что, зарплату по количеству масштабированных начисляют?
– Вы в мою работу, товарищ майор, лучше не влезайте, – тихо, но с угрозою в голосе возразил Маузер. – Уж я знаю, как с врагами управляться… Вы, впрочем, чем за малолеток этих впрягаться, сами бы лучше поостереглись… не ровён час бабахнет…
Евгений потемнел лицом.
– Вон на своё место, – сказал он брезгливо.
Когда Маузер ушёл, Евгений ещё долго сидел за столом, подпирая голову онемевшими руками. Он думал, что вот теперь ему будет выдан новый кредит доверия, он получит орден или повышение по службе, ну ещё бы, – он раскроет масштабный, опутавший всю Москву шпионский заговор, он разоблачит французских агентов, дерзких вредителей, диверсантов и похитителей стратегических секретов государства, он спасёт Родину от их враждебных козней, но… он навсегда потеряет Лялю, он навсегда потеряет смысл жизни, ведь не в Маше для него этот смысл и не в казне Реввоенсовета Южгруппы Двенадцатой армии, намертво похороненной в Змеиной балке… Это конец жизни, думал Евгений, это во всяком случае её закат, никогда, никогда больше не увидеть ему Лялю, не обнять её, не вдохнуть волшебный молочно-лесной запах её волос… Он глянул на стоявший среди бумаг письменного стола бронзовый бюстик, повернулся к окну, всмотрелся в черноту наступившего вечера, в резво бегущие по площади и по прилегающим улицам автомобильные огоньки, и глаза его набухли слезами.На следующий день Борис и Глеб вернулись домой. Ляля ужаснулась, увидев их. Лица близнецов напоминали расползшееся перестоявшее тесто, их заплывшие глаза, опухшие, фиолетово-зелёного цвета губы и щёки, расквашенные носы могли бы напугать не только Лялю, но даже и совершенно постороннего человека. Когда она их раздела, оказалось, что крылья у обоих искалечены, сломаны, а тела сплошь покрыты чёрными, гноящимися ссадинами и распухшими синяками. Крылья висели безжизненными плетьми, перья на них были в крови, и даже при беглом взгляде замечалось, что местами они грубо выдраны, кое-где даже с мясом, с кожей. Ляля побежала в аптеку, принесла йод, перекись, бинты, вату и полдня возилась с сыновьями, пытаясь облегчить их страдания. Ночью они почти не спали, не могли ни лежать, ни сидеть, ни стоять. Временами лишь впадали в сонное забытьё, и тогда Ляля слышала их стоны, приглушаемые подушками. Утром она не смогла даже покормить их, в губы им невозможно было вложить ложку. Они только пили простую воду из-под крана и с выражением бесконечного страдания смотрели на мать. Накануне Ляля не пошла на службу и это могло грозить ей самыми неприятными последствиями, поэтому закончив утренние процедуры с близнецами, она, нервничая, побежала в контору.
День выдался снежный, густые липкие хлопья косяками летели с серого неба, и прохожие торопились поскорее скрыться в своих домах или в учреждениях.
Близнецы долго сидели у окна, безучастно наблюдая за снегопадом. Стена особняка Миндовской тускло желтела на фоне блёклого снежного полога, дворовый переулок погрузился в пасмурный полумрак, а из-под дальней арки, ведущей на Садово-Кудринскую вывернул старьёвщик со своей тележкой и запел протяжно, растягивая гласные:
– Старьё-ё-ё-ё-ё берё-ё-ё-ё-ё-м…
Братья с трудом сняли с себя пижамные рубашки и, помогая друг другу, надели обычные, которые они в повседневной жизни носили под пиджаками. Рубашки были с прорезями для крыльев. Вид у близнецов был жалкий, перебитые крылья безжизненно покоились на их спинах.
Они вышли из комнаты, миновали коридор, стены которого были испещрены их детскими рисунками, покинули квартиру и оказались на лестнице. Поднявшись наверх, к флигельной площадке, толкнули дверь. Она оставалась незапертой. Щурясь от снежной белизны, братья ступили на запорошённый мягким воздушным покровом бетон, чуть скользя, подошли к балюстраде и, поддерживая друг друга, поднялись на неё. Ветер трепал их волосы и раздувал свободные полы их рубашек. Они взялись за руки. Впереди лежал их родной двор, они видели занесённый снегом гипсовый фонтан, сквозь деревья просматривался Вспольный, а дальше… дальше ничего не было видно… может, им хотелось увидеть напоследок Никитские ворота и пушкинскую церковь, может, они хотели бросить прощальный взгляд на башни Кремля, кто знает… Они коротко взглянули друг на друга, кивнули друг другу и так, не расцепляя рук, изо всех сил рванулись в пасмурное снегопадное небо навстречу крупным влажным хлопьям, навстречу низко нависшим фиолетовым тучам, и несколько секунд они наслаждались полётом, и боль в эти мгновения перестала терзать их тела и отступила, а они всё летели и летели, и уже раскинули руки, чтобы продолжить полёт и увидеть наконец снова шпили древних башен и дальние горизонты родного города, но крылья их не поднимались, не расправлялись и не могли двигаться… они успели сделать ещё несколько конвульсивных движений в непреодолимом желании подняться наверх и… на мгновение, одно только мгновение зависнув в воздухе, рухнули с высоты в глубину заснеженного дворового асфальта. Кровь сразу пропитала мокрый снег, но сразу же и скрылась под новыми пушистыми хлопьями. Они лежали рядом, два брата, две безымянные птицы эпохи, два близнеца, отраженье друг друга, они лежали, сложив мятежные крылья, и холодное белое одеяло вечности всё плотнее и плотнее укутывало их…