Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избиение младенцев
Шрифт:

Всю ночь Ляля искала сыновей; морги, больницы и отделения милиции не говорили ничего вразумительного, лишь определённо рапортовали, что никакие близнецы к ним не поступали. Утром она побежала в Спецучреждение, с большим трудом добилась, чтобы там разыскали Евгения, то есть Фёдора Пятихаткина и, плача, попросила его помочь в розыске. К обеду близнецы были найдены, они находились совсем рядом, во внутренней тюрьме Спецучреждения. На братьев уже было открыто дело, которое следователь намеревался связать с процессом Николаева в Ленинграде и с «кремлёвским делом» в столице. Малолетних близнецов собирались пристегнуть к группе сотрудников кремлёвской комендатуры, служащих Кремля и военных, по которым уже с начала года велось следствие. Около трёх десятков человек обвинялись в создании нелегальной антисоветской организации и подготовке покушений на высших лиц государства, в том числе и на товарища Сталина. По близнецам следователь определился очень быстро, их предполагалось обвинить в шпионско-разведывательной работе на территории Кремля с целью передачи руководству преступной группы ценных сведений о нахождении и передвижениях членов Политбюро и Правительства. Дело близнецов обещало стать нешуточным, но Евгений быстро взял его в свои руки. Он немедленно посоветовался с кем надо, тут же вызвал в свой кабинет следователя, который уже радостно потирал руки в ожидании будущих наград, и в течение двадцати минут объяснил ему, что близнецы – это новая секретная разработка советских учёных, предназначенная для диверсионно-разведывательных целей в странах враждебного капиталистического окружения и ему, следователю, равно как и всей команде кремлёвских стрелков, испортивших, между прочим, один из опытных образцов нашего секретного оружия, предстоит ещё отвечать перед советским уголовным судом и перед всем трудовым народом. Следователь был не то что недоволен, а просто сильно испуган, и на следующий день близнецы были дома. Ляля нахлестала их по щекам, а потом стала обнимать, целовать и в конце концов пошла на кухню, зажгла примус и нажарила им котлет. Рана на бедре Бориса оказалась незначительной, пуля прошла сбоку, лишь вырвав небольшой кусок плоти, – обожжённую кожу обработали йодом, перевязали и через пару недель Борис вместе с братом снова бегал по двору как ни в чём не бывало.

Женя продолжал так же регулярно наведываться к Ляле, но благодарить его она не собиралась. Он думал, что после этого неординарного случая Ляля поймёт, что с ним лучше не ссориться, что он всегда поможет, спасёт, если в этом будет необходимость, да и просто поддержит в трудную минуту, что от неё ничего особенного, в общем, не требуется, нужно только вспомнить прежнюю дружбу, прежнюю привязанность, вспомнить то прекрасное время, когда они были счастливы вместе и вернуться в те дни, когда они любили друг друга… Но Ляля оставалась холодна и неприступна.

Тогда Женя решил зайти с другой стороны. Он поднял региональные сводки, посмотрел, что делается в Одессе и окрестностях, испросил по начальству командировку и, попрощавшись с Марией, в беззаботно-радужном настроении

отбыл на юг. В Одессе он зашёл в областное Спецучреждение, отметился, поговорил с нужными офицерами, дождался приёма у главного, заказал нужные документы и поехал отдыхать в ведомственную гостиницу. Там он плотно поужинал в гостиничной столовой и вскоре улёгся спать, а утром, проснувшись, попил чаю в буфете, потому что столовая ещё не работала, вернулся в номер, достал из своего холщового сидорка потрёпанный пиджачок, потёртые, давно не стиранные брюки, стоптанные сапоги, мятый картуз, оделся и покинул гостиницу. Доехав до выезда из города, он прошёл пару километров пешком, забрёл в попавшийся на дороге хутор, нанял мужика с телегой и поехал через Усатово в сторону Хаджибеевского лимана. Оставив позади Нерубайское, он расплатился с мужиком и отпустил его. До Змеиной балки оставалось километров пять.

Шагая по просёлочной дороге мимо кукурузного поля со своим сидорком, в котором лежала краюха хлеба да сапёрная лопатка, привезённая им с фронта весной 17-го года, он шёл и думал о своей странной жизни, о своей фантастической судьбе, о Ляле и Маше, о родителях и о погибшем в отрочестве брате. Он вспоминал Великую войну, страшные бои с озверевшей Красной гвардией в Москве, поля сражений Гражданской, комдива Якира… он вспомнил Ники, старого друга детства, которого чуть не зарубил под Канделем и его пулю-ожог… Евгений взялся левой рукой за шею и нащупал уродливый шрам на шее, оставленный выстрелом Никиты…

Войдя в Змеиную балку, он не узнал леса и долго метался среди деревьев, пытаясь отыскать тот овражек, где полтора десятка лет назад была зарыта казна Реввоенсовета Южгруппы Двенадцатой армии. Но овражки не пропадают так быстро с лица земли, особенно с лица славянской земли, они ширятся и покрываются стальной паутиной агрессивной растительности, всех этих кустов, колючек, терновников, липких ползучих лиан и ядовитых трав… Уже вечерело, когда он набрёл наконец на знакомую, ставшую за годы ещё глубже ложбину. Всё изменилось вокруг и только старая ветла неподалёку напомнили ему о месте давнего схрона. Копать он решил утром, улёгся под деревом и сразу уснул. Разбудила его во мглистом рассветном полумраке ползущая по груди змея, видно балка не зря получила своё название. Евгений в ужасе вскочил, схватил лежавшую рядом лопатку и перерубил змею пополам. Посидев в раздумьи несколько минут, он развернул сидор, достал хлеб и лениво сжевал горбушку. Потом, глянув на светлеющее небо, взял лопатку и принялся копать. Уже при свете яркого утра он с трудом открыл почерневший от времени оружейный ящик. Медные пластины, которыми он был обит, позеленели, а доски под ними сгнили, поэтому когда Женя поднимал крышку, деревянная труха посыпалась вниз и в руках у него осталась только медная обивка. Он осторожно выбрал мусор из сундука и зачарованно вгляделся в тускло блестевшие под светлеющим небом сокровища. «Хорошо поработала в своё время спецкоманда Фёдора Горобченко, – подумал Евгений, – да и сам комдив был парень не промах!» Он любовно водил руками по золоту и драгоценностям, наслаждаясь необычным зрелищем сверкающих камней, но быстро опомнился и, стряхнув оцепенение, вылез из ямы, чтобы подобрать сидор. Наполнив его кучей наугад взятых вещиц, он снова поднялся на поверхность и стал лопаткой вырубать толстые ветки стоящих неподалёку деревьев. Ими он укрыл прогнившую крышку ящика и сверху прижал всю конструкцию плоскими камнями, найденными на другой стороне оврага. Затем быстро засыпал яму, забросал её нарубленными ветками и поднялся в лес.

Довольно быстро он дошёл до Нерубайского, с местным колхозным обозом доехал до Усатово и преодолел его, обоз шёл на Одессу, но Евгений остался за околицей Усатово, думая пешком войти в город. В довольно густом лесочке, за которым просматривалась железная дорога, он остановился передохнуть и перекусить. Зайдя в полукруг кустов, он прилёг на траву, подремал несколько минут, потом, сев лицом к виднеющейся невдалеке поляне, открыл сидор и достал хлеб. К обломанному караваю прицепилась красивая изумрудная брошка. Женя отцепил её и сунул за голенище сапога. Поев, он встал, отряхнулся и пошёл в сторону железной дороги. Слева, из глубины пространства вырвался гремящий, лязгающий металлом поезд и загудел хриплым сатанинским басом. Женя вздрогнул и в этот момент ощутил сильный удар по голове. Свет в его глазах померк, и он ничком повалился в ближние кусты.

Очнулся он не скоро. Солнце уже ушло на другую сторону леса. Женя с трудом поднялся и ощупал гудящую голову. Затылок и шея были в крови. Сидор пропал, только валялся в ногах помятый картуз, слетевший с головы от удара. Женя поднял картуз и двинулся к железнодорожной насыпи. Его качало и вместе с ним качались гудящие провода над рельсами. По кромке леса бежал тоненький ручеёк, Женя присел возле него и долго смывал с волос засохшую и слипшуюся кровь…

Через несколько дней он был в Москве. Врачи определили сотрясение мозга и пытались лечить его, но он быстро вырвался из-под их опеки и вышел на работу. По случаю в Усатово открыли дело, и Евгений сам взялся его курировать, – связался с одесскими товарищами, дал поручения и указания.

Как только выдалось свободное время, он отправился к Ляле и после традиционного чая, после долгих мучительных разговоров, уже под утро вынул из кармана старинную брошку с изумрудами и положил её на стол. Он смотрел в Лялино лицо, а Ляля смотрела на брошку, мерцавшую в свете зелёной настольной лампы, смотрела долго и пристально, и Женя уже хотел сказать ей какие-то важные слова, хотел донести до неё какие-то главные мысли, но вдруг заметил в её лице ужас: Лялины глаза, до поры ровно блестевшие отражением изумрудов, внезапно округлились, рот приоткрылся, руки, лежавшие на столе, мелко задрожали и в страхе опустились на колени, она чуть подалась назад, как человек, испугавшийся чего-то необычайного, чего-то связанного с потусторонним миром, и застыла, откинувшись на спинку стула. Женя в недоумении перевёл взгляд на стол: изумрудная брошка медленно сочилась и набухала кровью, сквозь изумруды и обрамляющие их мелкие бриллианты проступала густая рубиновая жидкость, и через несколько минут украшение лежало в кровавой луже. Женя взял брошку онемевшими пальцами и, роняя на пол тяжелые капли, которые медленно и звучно шлёпались на паркет, вышел из комнаты в общий коридор.

На улице моросил дождь, до рассвета оставалось часа полтора. Женя машинально шагал, не обращая внимания на лужи и не замечая ничего вокруг. Злоба душила его, он шёл и думал: «Всё, всё… конец ему… он будет вынут из своего лукоморья и закопан! Конец ему, конец!» Так он дошёл до своего дома, поднялся в квартиру, заспанная Маша встала с постели ему навстречу, он сходу наорал на неё, – для чего, мол, встала? Закрылся в кухне, сидел, курил… «А что? – думал он, – вытащу его сюда, прибежит, как миленький, это мы ему устроим, ну, а тут уж дело плёвое, не выкрутится нипочём… двух зайцев убью – и место освобожу, и орденок лишний для себя урву…»

Всю неделю он был занят неотложными делами, каждый день звонил в Одессу, в выходные повёз Машу с Лизой на Истру, а в понедельник вечером снова заглянул к Ляле. Она встретила его с тягостным вздохом, как нежеланное, но и неизбежное зло, усадила, как всегда налила чаю и села напротив, подперев щёки руками. Он взял чашку вместе с блюдцем, но пить не стал; раздумывая, он смотрел в коричневый кипяток и явно пытался что-то сказать. Наконец он поставил чашку на место и, опустив голову, тихо проговорил:

– Ляля, я понимаю, что я тебе не нужен… Напиши ему письмо… вам нужно увидеться… он должен посмотреть на детей…

Ляля в страхе глянула на него:

– Он жив? Этого не может быть… Где же он?

– В Европе. Во Франции. Процветает… вызови его!

Он полез в карман кителя, достал сложенную вчетверо бумажку.

– Вот адрес, напиши ему, пусть приедет… Мы его не тронем, слово офицера…

Лялино лицо потемнело.

– Я не стану писать, – сказала она медленно.

– Напиши, Лялечка, – повторил он. – Всем будет хорошо…

– Нет, – сказала она твёрдо.

– Ну, как знаешь! – он встал и направился к выходу. – Только помни, – у тебя двое детей!

Она вскочила со стула и сделала порывистый шаг в его сторону.

Евгений взялся за дверную ручку, перешагнул порог и вышел.

– Ты не посмеешь тронуть детей! – крикнула Ляля в уже закрытую дверь.

Прошло ещё несколько дней, и Женя снова поехал в Одессу. В областном Спецучреждении прочёл все собранные за время его отсутствия бумаги, лично допросил выявленных людей и поехал в Усатово. Брать главных виновников преступления он до времени запретил, арестовать предписывалось только их близких родственников. На подозрении были жители села Усатово Егор Товстуха и Петро Богомолец. По оперативным сведениям именно у них появились совсем недавно богатые обновы: Товстуха начал перекрывать провалившуюся крышу своей халупы дорогим кровельным железом, а Богомолец приобрёл справную корову в хозяйство и штуку ситца для супруги. Правда, корову быстро свели в колхозное стадо, но штука ситца осталась нетронутой.

Евгений зашёл сначала к Товстухе, тот сидел в горенке пьяный, один-оденёшенек, свесив кудлатую голову на грудь, и ронял слюни. В хате было мусорно, неприютно и вдобавок чем-то воняло. Женя подошёл к Товстухе и ударил его рукояткой пистолета в рот. Товстуха встрепенулся и стал, матерясь и плача, выплёвывать на стол выбитые зубы.

– Где? – тихо спросил Евгений.

– Не убивайте, дяденька! – прошептал Товстуха.

Он повёл Женю в хлев, вилами раскидал солому в углу и вынул оттуда грязный свёрток. Скотины в хлеву не было, только засохший навоз да полупрелая солома. Товстуха на четвереньках, сбивая руками холмики навоза, пытался отползти в сторону. Женя подошёл ближе и ногой ударил его в лицо. Товстуха упал, скорчившись. Женя вынул из кармана спичечный коробок, потряс его над ухом, вынул спичку, зажёг и бросил в угол, – туда, где солома была посуше…

Выйдя из задымившегося хлева, он направился к Богомольцу, по адресу, который ему дали в Спецучреждении. Петро был трезв, вбивал гвозди в столбы навеса во дворе. Евгений сразу вынул пистолет и, направив его в сторону врага, подошёл к нему вплотную. Богомолец поднял молоток. Женя уткнул пистолет в лоб парня.

– Брось молоток, сука! – сказал он ему почти по-дружески.

Петро был молод, здоров и к тому же трезв в отличие от Товстухи. Но Евгений не собирался с ним церемониться.

– Где? – так же тихо, как и в прошлый раз, спросил он.

Богомолец попятился, развернулся и бросился было бежать, но Женя ловко ухватил его за воротник.

– Я больше не стану спрашивать, – сказал он, приставив пистолет к груди Богомольца.

Тот сник и пошёл в хату, взгромоздившись на лавку, полез за божницу. Оттуда появился Женин сидор, закопчёный и пыльный, словно сто лет пролежавший в смолокурне. Петро сверху бросил сидор Евгению на голову и тут же набросился на него. Они покатились по полу, и Богомолец стал нещадно колотить Женю кулаками. Уже одолевая противника, Петро неловко повернулся и Евгению удалось оседлать его. Невдалеке валялся пистолет. Женя дотянулся до него, сжал покрепче, кое-как встал и левою рукою рванул парня на себя. Тот встал, шатаясь и заслоняя лицо ладонями, втянул голову в плечи. Евгений коротко взмахнул рукой и ударил Богомольца дулом пистолета в глаз. Петро рухнул на колени.

– У тебя и фамилия какая-то вредоносная, – брезгливо сказал Женя.

Бросив обливающегося кровью и скулящего врага, Евгений подошёл к божнице, взял лампадку и вылил из неё масло на домотканный половичок. Лампадка ещё горела, он кинул и её. Половичок вспыхнул. Женя вышел из хаты и плотно прикрыл за собой дверь.

Осень незаметно подбиралась к Москве. Ночи стали прохладнее, по утрам моросил холодный дождь и тёмные силуэты прохожих, укрытых уродливыми зонтами, промелькнув по улицам, быстро исчезали в подъездах жилых домов и учреждений.

Почти три года прошло с тех пор, как Женя последний раз был у Ляли. Он дал себе слово не появляться больше в её жизни, хотел забыть всё, что было с ней связано. Он сильно устал, окружающая действительность раздражала его, плохая погода наводила тоску, проклятые подследственные вызывали ненависть и злобу, он всё чаще срывался дома, орал на Машу и на дочь и не было конца этой беспросветной жизни.

Всё время думая о Ляле, он ждал, не позвонит ли она. Она не звонила. Как-то года два назад Евгений решил взглянуть на близнецов и в середине дня заехал к ним в школу. Выдался редкий тёплый денёк, – Женя погулял по школьному двору, дожидаясь перемены, и вот со звонком вылетела из школьных дверей ватага подростков, в самой гуще которой неслись и близнецы. Они бегали, непроизвольно вспархивая на доли секунды, зависая над землёй на какие-то мгновения, хотя крылья их были надёжно спрятаны под серыми пиджачками. Женя понаблюдал за ними минут пять и уехал.

Тоска съедала его. Тридцать восьмой год был мрачным и непредсказуемым; потенциал прошлого года сулил новые испытания. Он стал бояться. Боялся, понимая, что происходит вокруг, прислушивался к разговорам в близком окружении, нервничал, если кто-то в кабинетах или на улицах становился за его спиной.

Жена давно ему опротивела, дочка отдалилась. Он скучал по Ляле бесконечно, безмерно, забыть её было невозможно. Она везде мерещилась ему, везде преследовала его.

Как-то холодным октябрьским вечером он выпил для решимости стакан водки и пошёл в последний раз навестить Лялю. Он точно решил для себя, что это будет последний раз, последний, последний раз. Больше он её никогда не увидит.

Она как всегда равнодушно открыла дверь, но в её равнодушии уже появились настороженность и опасливое ожидание подвоха. Женя отметил это с удовлетворением и некоторым торжеством, подумав про себя: «Ты у меня ещё покрутишься…» Снова она налила ему чаю и снова уселась напротив, подперев щёки кулаками. Близнецы спали, заоконные призраки Революционного трибунала притихли перед незадёрнутыми до конца шторами, – Женю они боялись и всегда при нём вели себя прилично.

Он сел на своё обычное место, отхлебнул чаю и спросил:

– Написала письмо?

– Нет, – ответила Ляля.

Разговор был исчерпан. Женя ничего не хотел больше говорить ей, а Ляля вообще не понимала, что можно ему поведать. О своей жизни, друзьях, учебе в техникуме она рассказывала ему раньше, да он и слушал всегда невнимательно, видно ему это было неинтересно. А сейчас? Рассказывать ему, как она учится из последних сил, дописывает диплом, а по ночам моет полы в учреждениях и общественных туалетах? Что в этом для него может быть интересного?

Допив чай, Евгений глянул на близнецов, взял свой вытертый до синевы кожаный портфель и достал оттуда грязный, словно сто лет пролежавший в смолокурне,

сидор, распустил его тесёмки, раскрыл и вытряхнул на стол перед Лялей всё, что в нём было. Тусклой грудой, переливаясь гранями камней, лежали между чайными чашками старинные драгоценности, кольца, ожерелья, золотые николаевские десятки и среди них даже два империала; Женя смотрел на них презрительно, но с интересом, а Ляля – заворожённо… драгоценности гипнотизировали своими переливами, бликами, игрой граней, мягким светом волшебного жемчуга… В эту минуту за окном заволновались призраки трибунала, зашептались, заёрзали, задвигались беспокойно. Ляля оглянулась на них, подошла к окну, поплотнее сдвинула шторы. Привидения забеспокоились ещё сильнее. Вернувшись к столу, Ляля машинально протянула руку к сокровищам, намереваясь вынуть из общей груды что-нибудь и рассмотреть поближе, уж больно притягательно сверкали и звали её к себе красивые вещицы. Но Женя уже вскочил в ужасе, и Лялина рука непроизвольно отдёрнулась от стола ещё до того, как она увидела, что драгоценности набухли кровью, а сквозь камни, золото и нити ожерелий, сквозь филигранные узоры и завитки старых мастеров стали выворачиваться большие белые черви… Они копошились в густой крови и пачкали своими жирными кожистыми телами тускло поблескивающие грани камней и виртуозные орнаменты драгоценного металла. Призраки за окном забились, заверещали, их клёкот, вой, стоны и вопли становились всё громче, они стучали в стекло, плакали, звали, умоляли, рыдания их заполнили маленькую комнатку… Ляля бросилась на кровать, где спали близнецы, закрыла их своим телом и… свет померк в её глазах…

Утром она пробудилась и с удивлением обнаружила себя лежащей в одежде на кровати детей и, вдруг со страхом вспомнив вчерашнюю ночь, глянула на стол: на чистой полированной столешнице стояли две чашки с недопитым чаем, вазочка с вишнёвым вареньем и блюдце с горсткой сахарного печенья…

Через два дня вечером в Лялину комнату ввалились люди с оружием и забрали близнецов. Дядя Ильшат с женой тётей Ильгизой виновато стояли в углу. Братья собрались и их вытолкнули из комнаты. Ляля плакала. На пороге старший арестной группы обернулся и сказал доверительно:

– Напишешь письмо – отпустим…

Ночь Ляля не спала, а утром села за письмо.

«Дорогой Ники! – писала она. – Мне стало известно, что ты жив, живёшь и работаешь во Франции. Это известие было для меня неожиданной новостью, радостной и счастливой. Я всегда молилась за тебя, любимый, но, признаться, думала, что молитва моя предназначена уже ушедшему человеку. Как ты выжил в той страшной мясорубке, которую уготовила нам судьба? Как сберёг себя среди убийств и насилий, среди града пуль и осколков, среди людей, озверевших и переставших быть людьми? А сейчас… я не могу написать тебе в подробностях, что происходит в нашей стране, но поверь, Ники, наша страна расцветает и строится, кругом вырастают новые заводы и фабрики, высаживаются сады, а поля наши полны пшеницы…

Приезжай в Москву, посмотри, как она расцвела, – ты не узнаешь город, не узнаешь москвичей, у нас новая жизнь, замечательная и весёлая…

Ники, любимый, дорогой мой… у меня двое детей, близнецы Борис и Глеб, им по семнадцать лет. Ты должен их увидеть…

Помнишь ли ты нашу последнюю с тобой встречу? Ты пришёл нежданно, негаданно, а я думала о тебе, я всегда думала о тебе, каждый день, каждую минуту, – ведь я любила тебя, дорогой мой мальчик, всей своей жизнью, всем существом своим, всей душой. Ты пришёл, и я смогла обнять тебя, погрузиться в тебя, раствориться в тебе; когда ты лежал рядом, я была самой счастливой женщиной на свете, я помню твои ласковые руки, твои нежные прикосновения, твои тихие слова, твои ладони были так теплы… и какое это было счастье – самой касаться тебя, гладить твои плечи, твои сильные руки… ты помнишь, я любила целовать тебя в глазки… мой любимый братик… а когда я проводила ладонью по твоей мускулистой спине, ты вздрагивал, мои пальцы считали косточки твоего позвоночника, обрисовывали контуры твоих лопаток и спускались вниз, к заповедным местам твоего тела… я переворачивала тебя на спину и целовала всего! Твоя грудь беспокойно вздымалась… мне нравились твёрдые острия твоих тёмно-розовых сосков, в которые так приятно было уткнуться лицом… и твой упругий живот, который так боялся моих губ… я целовала тебя всего и шёлковые завитки твоих мягких волос приятно щекотали мне губы… я целовала твои коленки и спускалась к лодыжкам… твои тонкие лодыжки! Твои тонкие ступни и твои аккуратные пальчики, так непохожие на грубые мужские пальцы… А ты в ответ целовал меня в ушко, и твои губы с такой страстью впивались в мой рот, что, казалось, ты хочешь меня выпить… как я любила твои мягкие губы и их твёрдый напор, их порыв, их искреннюю страсть; твои губы не стеснялись и для них не было ничего запретного, они завоёвывали всё, что хотели, они искали мою суть в ямке на шее, во впадинках под ключицами, на запястьях, локтях и предплечьях, на бёдрах, которые вздрагивали от каждого твоего прикосновения, под коленками… и тёмное моё естество, вся моя женская суть, жаждавшая твоей любви, трепетала и содрогалась, и набухала горячей влагой, и твой запах, в который я хотела погрузиться полностью, без остатка, обволакивал меня, и я мечтала только об одном – втиснуться в тебя, стать тобою, слиться с твоим телом в единое целое и рычать, как рычит дикая самка в глухой норе, и плакать от радости, как плачет сумасшедший, которому вернули любимую игрушку! Милый, дорогой мой Ники, как я хочу тебя увидеть…»

«Милый, дорогой мой Ники, как я хочу тебя увидеть…», – дочитал Никита, и слёзы навернулись ему на глаза. Он стоял в конторе своего бюро и смотрел в окно. Парижане деловито спешили по делам, медленно прогуливались туристы, за столиками кафе праздно проводили время пенсионеры. Никита рассматривал улицу, дома, прохожих, видел дальний перекрёсток со светофором, выход на площадь, деревья вдоль тротуаров, но сквозь эти мирные идиллические картинки проступала иная реальность и другой ландшафт, – как будто похожие осенние деревья и выдержанные в похожих тонах здания, и даже как-будто люди, неуловимо напоминающие здешних, но всё же – другие, потерянные, беспокойные, суетливые… Он оперся рукой об оконную раму, всмотрелся пристальнее в неясные, затянутые дымкой времени и словно покрытые патиной веков дали и увидел, как…

… на поскучневших одесских улицах доцветал жёлтым и малиновым тёплый октябрь, и горизонты с рассветом укутывались влажными морскими туманами. По ночам уже ощущалось приближение зимы, воздух становился недобрым и колким, а в облетающих платанах всё отчаяннее каркало вороньё.

Кадетский корпус, куда прибыл из Москвы Никита, размещался на Большом Фонтане в гигантском старинном здании красного кирпича. Кадеты были все разномастные; корпусные каптёрки и цейхгаузы одичавший народ разграбил ещё в прошлом году и нетронутыми остались только склады малышей. Поэтому третья и четвёртая роты были в штатной кадетской форме, а старшие щеголяли кто в чём. Во второй роте чёрный учебный цвет почти на равных соседствовал с армейским хаки, первая же рота была средоточием пестроты и аляпистого разнообразия. Причём многие сохранили кадетские фуражки и носили их кто с английским френчем, кто с офицерским мундиром, а кто – с солдатской гимнастёркой, цвет которой определялся местом предыдущего нахождения кадета или благорасположением его каптенармуса. В декабре, впрочем, подвезли из Туапсе новые мундиры больших размеров, но переодеваться никто не стал, на что командование и администрация закрыли глаза – не до того было.

Сначала директор корпуса полковник Бернацкий подумывал о возобновлении учёбы, и какое-то подобие занятий, нерегулярных и необязательных, было с большим трудом налажено, но вскоре положение на фронтах стало таким, что город и, само собой, корпус, отбросив призрачные надежды, стали усиленно готовится к эвакуации. Многие понимали, что надвигается катастрофа.

Всю осень красные наступали и с приходом зимы так жёстко и нахраписто теснили противника, что к началу января главнокомандующий Новороссийскими войсками генерал Шиллинг ясно осознал, что удерживать одновременно Крым и Новороссию не удастся. Шиллинг метался: сначала, в декабре, он отдал распоряжение об эвакуации Одессы, но вскоре под давлением союзных миссий, пригрозивших экономическими санкциями в случае оставления одесского плацдарма, отменил собственный приказ. Союзники обещали безоговорочное и полное снабжение района продовольствием, боеприпасами, а также поддержку британской корабельной артиллерии. Обещания не были выполнены в полной мере, вдобавок основная часть войск ушла в Крым, который был признан стратегическим укрепрайоном. В оставшихся подразделениях людей косил тиф, а те, кто были ещё здоровы, уже не могли в основной своей массе сопротивляться, – глубокая моральная подавленность и тяжелейшая депрессия отнимали у них последние душевные силы. Но Деникин требовал сохранить Одессу.

Между тем, Крым также висел под дамокловым мечом, и союзники, перестраховавшись, дали указания своим кораблям следовать в Севастополь, чтобы в случае поражения на полуострове, успеть подготовить эвакуацию. Одесский рейд оголился. В начале января Красная армия ступила на побережье Азовского моря и захватила Ростов-на-Дону, вследствие чего вице-адмирал Ненюков начал эвакуацию Николаева, Херсона и Мариуполя. Весь имеющийся в наличии уголь, все ледоколы, все суда, весь личный состав флота были здесь… Одессу бросили на произвол судьбы… Генерал Шиллинг был не той фигурой, которая могла бы препятствовать падению города; мягкий, интеллигентный человек ничего не мог сделать там, где нужна была железная воля и, может быть, жестокость. Прикрываясь его именем, тыловое ворьё из чиновников и офицеров набивало перед бегством карманы, наживалось на взятках, надеясь в неразберихе и хаосе войны скрыть свои преступления. Деньги брали за эвакуационные места на судах, за возможность провоза багажа, за ускорение посадки на борт, комендатура порта не стеснялась требовать колоссальные суммы за освобождение судов от мобилизации… Наживались подрядчики, строители, поставщики стройматериалов, – ещё в начале декабря генерал-майору графу Игнатьеву было поручено возвести вокруг города линию оборонительных сооружений, но за полтора месяца бумажной волокиты были утверждены только чертежи. Зато участники аферы получили бешеные суммы в качестве взяток и авансов и лихорадочно готовились к бегству. Спасти положение, возможно, мог Врангель, бездействовавший в Константинополе, и даже сам Шиллинг официально ходатайствовал о его назначении, но барон не успел к событиям. Его пароход должен был выйти из Константинополя 27 января, а за два дня до того Одесса капитулировала.

Во всё время тревожных событий в городе сохранялась видимость лихорадочной активности. Постоянно создавались какие-то добровольческие отряды, полки самообороны, партизанские группы, особые ударные батальоны и штабы, но всё это была фикция. Большинство новоиспечённых бойцов пыталось и тут нарыть себе преференций; каждый искал свою выгоду, а здесь выгода была прямая и без особого риска. Новички получали продовольственный паёк, денежное довольствие, новенькое обмундирование зимнего образца, а порой даже сапоги, и довольные дружно разбегались. Оборона Одессы была картонной, лишь немногие действительно хотели отдать свои жизни в борьбе с большевиками. Шиллинг в панике бомбардировал англичан просьбами о помощи с эвакуацией. Но союзники отвечали, что транспортов нет и вывести тридцать тысяч человек, желающих покинуть город, невозможно, тем более что нет и стран, готовых дать разрешение на приём беженцев.

Одесса оказалась в котле и все, кто застрял здесь, стали заложниками событий.

На всех направлениях красные теснили добровольческие отряды, и в начале января под натиском Котовского и Уборевича пали Херсон и Николаев, а через несколько дней – Очаков. Одесса оказалась на линии главного удара. Путь был свободен. Шиллинг продолжал метаться, не ведая, что из Севастополя, осознав наконец гибельность положения Одессы, союзники выслали транспортные суда, крейсер «Кардифф» и пароходы с углём.

Главнокомандующий понимал, что масштабная эвакуация морем невозможна и потому дал приказ всем защищавшим город войскам следовать к румынской границе в район Тирасполя и приграничного сельца Маяки с тем, чтобы пробиваться в Румынию.

В Одессе, между тем, махровым цветом расцветала откровенная уголовщина. Подпольный военно-революционный повстанческий штаб сумел создать рабочие отряды для организации большевистского восстания в городе, но верхушка штаба была разгромлена добровольческой контрразведкой и отряды оказались без руководства, однако с оружием в руках и с тайным желанием тотальных экспроприаций. По ночам они выходили на тёмные улицы и вершили свои страшные дела, врывались на военные склады, в квартиры обывателей, грабили последние магазины, убивали тех, кто сопротивлялся их злой воле. В городе началась вакханалия безвластия, которую усилили лихорадочные метания Шиллинга. 22-го января он объявил наконец эвакуацию и назначил комендантом укрепрайона города полковника Стесселя, а начальником штаба обороны – полковника Мамонтова, людей ответственных и серьёзных. Но в тот же день вечером ситуация была переиграна не в пользу Одессы – командование всей обороной передавалось украинской Галицкой армии под началом откровенного афериста и человека без чести генерала Сокиры-Яхонтова. Это означало крах – немедленный и безоговорочный.

24-го ночью кадеты проснулись в своих ледяных спальнях от дальней канонады и беспорядочного треска ружейных выстрелов. Положение в городе, видимо, ухудшалось. Из соседнего Сергиевского артиллерийского училища пришёл посыльный с сообщением о том, что эвакуация кадет будет проходить под прикрытием юнкеров.

Никита подумал, что скорее всего уже сегодня начнётся погрузка на суда. Но Бернацкий не торопился, возможно, надеясь на перелом событий, а может быть, просто ожидая приказа.

Второй день кадеты паковали корпусное имущество, заколачивали ящики, сворачивали тюки и делали из наволочек походные мешки. В огромных помещениях корпуса было очень холодно, хотелось есть. Кормили весь последний месяц ужасно, на завтрак давали кусок хлеба с кипятком, днём – жидкую похлёбку, непонятно из чего сделанную, вечером – снова кусок хлеба с кипятком. Кадеты старших классов укладывали большие ящики с ценным имуществом, заколачивали их досками; молотков было мало, гвоздей тоже не хватало. Малыши бегали на подхвате, каждому находилось дельце. К вечеру все умаялись и после ужина снопами повалились в свои холодные койки. Никита уснул мгновенно и через короткое время в вязкой трясине сна, из кромешной пододеяльной тьмы услышал вдруг крики и шум гулкого топота десятков ног. Он откинул одеяло, и сразу попал в неуютные объятия почти морозного воздуха; его передёрнуло от этого холода, и в свете синего ночника он увидел густой парок собственного дыхания и дыхания своих всклокоченных товарищей, понуро сидящих на койках в тщётных попытках отойти ото сна.

Во втором часу ночи в соседнее Сергиевское училище поступил приказ о немедленной эвакуации. Инспектор училища тут же послал курсового офицера в кадетский корпус со срочной депешей. Бернацкому было предложено выступить сей же час, проследовать в порт и погрузиться на союзнические суда под опекою юнкеров. Бернацкий поднял корпус, но, пока кадеты пытались освободиться от липких тенет дремоты, пока офицеры беспорядочно бегали по спальным помещениям, пытаясь вернуть воспитанников в неприютную реальность, заперся в своём кабинете, сел за письменный стол и тяжко задумался.

Подводы для эвакуации были заказаны на следующее утро, немедленный рейд означал полную потерю имущества. Кадетов никак не могли поднять. Часы показывали половину третьего. Завтрака не было, не было даже кипятка. В корпусе находилось около тысячи человек вместе с немногочисленными офицерами и администрацией. Впереди ждала кромешная тьма, пять вёрст дороги до порта и ядрёный пятнадцатиградусный мороз. К тому же нельзя было исключить и внезапного нападения большевистских сил либо отрядов криминальных группировок…

Поделиться с друзьями: