Избиение младенцев
Шрифт:
Словом, всё вернулось в свою колею. До конца учебного года оставалось уже совсем немного времени и кадеты подналегли на учебники. Женя занимался блестяще, память у него была феноменальная, никто из преподавателей не ставил ему балл ниже десяти, хотя многие кадеты вполне довольствовались «баллом душевного спокойствия» – шестёркой. Все баллы до шести считались неудовлетворительными, Женя же, никогда не опускаясь до такого позора, получал, как правило, от десяти до двенадцати.
Год он окончил в списке лучших, и родители забрали его на каникулы, которые он провёл в Волховитиново, в гостеприимной усадьбе Алексея Лукича. Само собой, взяли и младшенького Сашу. Как и в прежние годы оба семейства всё лето прожили в деревне, чтобы не разлучаться и дать возможность детям подышать свежим загородным воздухом.
Лето было наполнено приятным бездельем, купанием в Вязёмке и в местном полузаросшем пруду, любимой рыбалкой, влажным лесом и сухим жарким лугом, грибами, земляникой, лесной малиной, сенокосом, конюшней, походами в ночное с деревенскими мальчишками, долгими вечерами на веранде, парным молоком, домашним хлебом, чаем, вареньем и огурцами с грядки… Но все радости этой жизни Женя готов был легко отдать за тихую прогулку с трёхлетней Лялей. Он сам не понимал, отчего ему так хочется быть с этим ребёнком, приглядывать за ним, ласкать, исполнять капризы, добывать ему сладости и маленькие подарки, вроде лугового цветочка или пойманной возле пруда стрекозки. Когда Женя обнимал малышку, ему казалось, что это главное счастье его жизни, он вдыхал её молочно-лесной запах и обмирал от наслаждения, потому что весь мир вокруг пах именно так – лесом, лугом, молоком, речным туманом поутру, свежескошенным сеном и разомлевшей на солнце подвялившейся малиной; он не понимал, отчего ребёнок, даже не связанный с ним родственными узами, может занимать такое огромное место в его душе, и отчего душа эта обмирает при одном лишь прикосновении к нему или хоть только воспоминании о нём. Эта девочка была наваждением, мороком, волшебной сказкой, её власть над Женей казалась неоспоримой, и даже взрослые, замечая это, иногда позволяли себе слегка потрунить над заботливым опекуном.
Прекрасны и уютны были летние счастливые месяцы, но уже в начале августа Женя почувствовал неодолимое желание вернуться в корпус и считал дни, остающиеся до отъезда в город. Считать ему пришлось недолго, летнее счастье скоро закончилось и семейства Волховитиновых и Гельвигов благополучно вернулись в Москву. Учебный год начался вполне обычно, и Женя вернулся к учёбе так, будто бы всю жизнь только этим и занимался – начинал новый учебный год.
Учился он по-прежнему хорошо, но в его поведении стали проглядывать ранее отсутствовавшие черты – он стал властен и нетерпим, с раздражением относился к однокашникам, смотрел на них хмуро, враждебно, однако, парадокс состоял в том, что кадеты воспринимали это как норму и молча сносили его придирки и нарочитую грубость. Очевидно, с совестью у товарищей Жени всё было в порядке, они не забыли, как избивали его за недоказанное преступление и в полной мере ощущали свою вину. Он стал чем-то напоминать штабс-капитана Новикова, которого кадеты боялись и не любили. С Женей хоть и общались, но как-то сторонились его, в глаза ему боялись смотреть; как только он появлялся в какой-нибудь стайке, общение внутри неё сразу сникало, разговор принимал вялое течение, исчезали смех, шуточки, и стайка неукоснительно разваливалась. Иногда, сидя на уроке, Женя молча оглядывал свой класс, без мысли, без чувства, но с гибельным ощущением неотвратимости мести, ему казалось, что месть обязательно придёт, но мстить будет не он, а какая-то сверхсила, какой-то надмирный ураган, который снесёт этих жалких людишек, одержимых жаждою боли, звериным стадным инстинктом, мучительным желанием доминировать над слабым, жалким и одиноким. Он вспоминал, как корчился и задыхался под пыльным одеялом, как захлёстывал его тогда панический страх смерти, и видел своих товарищей-кадет, искорёженных чудовищной сатанинской давильней, видел переломанные руки и ноги, окровавленные тела, видел собак-людоедов, пожары, клубы пороховой гари, перекошенные кокаином дегенеративные рожи, расстрельные стены, сплошь покрытые кавернами от пуль… Он видел всё это и не испытывал ужаса, напротив, удовлетворённое желание и телесное расслабление, ощущаемые им, успокаивали и умиротворяли его истерзанную душу. Перемены во вчерашнем изгое и его новые отношения с классом не остались незамеченными воспитателем Новиковым. Он ещё внимательнее стал приглядываться к Жене, негласно опекал его и ненавязчиво – полунамёками и умелой корректировкой поступков – обучал искусству быть первым и главным. И талантливый кадет быстро впитывал его уроки, ловко формируясь в умелых руках Удава. Так Женя, лидируя во всём и вроде бы находясь в рамках коллектива, а на самом деле – вне его, подошёл к окончанию второго класса, а потом и третьего. В четвёртом классе он немного сблизился с товарищами, поскольку старая неприятная история постепенно забывалась. Правда, забывалась она только однокашниками Жени да кадетами других классов и других рот, но не им самим. Для его товарищей всё, случившееся четыре года назад, было просто неприятной историей, и потому коллективная память не желала удерживать травматических подробностей, но для Жени не существовало такого понятия, как забвение, слишком глубокими оказались раны, нанесённые неумными руками. Женя всё помнил, но, главное, – ничего не хотел забывать.
В четвёртом классе, который входил уже в состав
Впрочем, сказать, что всё в четвёртом классе второй роты было идеально, значило бы погрешить против истины. Как и в любом сообществе, здесь существовали свои проблемы, связанные с расслоением и наличием абсолютно разных темпераментов и мировоззрений. В классе было несколько сознательных пакостников, не способных или не желающих порой контролировать свои поступки, были и просто шалуны, все беды которых проистекали от излишней активности, были сознательные поклонники порядка и была, разумеется, общая серая масса, составляющая большинство. В беседах с Удавом Женя постигал возможности управления коллективом; главным кредо Новикова было – разделять активную верхушку. Пассивное большинство само будет подчиняться властной силе, ибо у него не хватит ни воли, ни смелости сопротивляться. Стоит ему только показать возможности власти, как оно сразу станет покорным и послушным. Другое дело – верхушка, которая сама бессознательно жаждет первенства и возможности делать всё, что заблагорассудится. Разделять заводил и шалопаев, поучал Удав, нужно сначала территориально, рассаживая их в классе как можно дальше друг от друга, – и это дело воспитателя. А уж потом – разделять следует морально, то есть вбивать между ними клинья, вносить в их среду раздор, и это как раз забота старшего кадета. Но чтобы не создавать острых ситуаций, делать подобные вещи следует очень осторожно, незаметно. Получаться всё должно само собой и участие старшего кадета в раздоре не должно осознаваться теми, на кого направлены такие меры. Хулиганы и циники, таким образом, не смогут впредь действовать слаженно, а вред от их одиночных, индивидуальных действий будет значительно уменьшен.
Женя, наученный и образованный Удавом, весь год неплохо управлялся с классом. Для поддержания порядка ему иногда хватало нескольких коротких слов, сказанных со злобою или угрозою в голосе, в иных случаях он записывал провинившихся в особую тетрадку, которая потом служила основанием для привлечения их к штрафу, а уж совсем непокорных просто бил. Давал пощёчины, подзатыльники, иногда брал линейку и бил ею по рукам. Класс становился образцовым. Но всё это сильно не нравилось не до конца разделённым шалопаям, которые оказались отодвинуты от управления классом, от «цука», от возможности диктовать свою волю другим кадетам, а порой и пользоваться правом сильного, отбирая у них сладости или нечто необходимое в быту. Поэтому, позабыв свои распри и собравшись, они вызвали Женю на разговор и предъявили ему ультиматум: либо он вместе с ними, либо – один против всех. Женя хладнокровно и почти мгновенно выдал решение: конечно, вместе со всеми, но всё равно и по статусу, и фактически он – старший. И все остальные должны это осознать.
Так сложилось управление. Штабс-капитана Новикова подобное управление вполне устраивало. Та система, которую он долго пестовал, начала работать. В его отсутствие класс был абсолютно предсказуем, работоспособен и лоялен к начальству. Никакой муштрой и никакими ласковыми посулами добиться хотя бы похожего результата было бы невозможно. Правда, на этом пути Удав встретил неожиданное сопротивление поручика Извицкого, который в спорах обращал внимание оппонента на его глубоко порочные методы, делающие воспитанников механическими куклами. В таких условиях воспитания, говорил Извицкий, кадеты слепо подчиняются грубой силе, теряют любую инициативу, проявляющуюся, между прочим, и в обычных мальчишеских шалостях, перестают быть живыми людьми. Да, они не будут нарушать порядки и установления корпуса, они не будут нарушать дисциплину, но и развиваться не смогут, будучи скованными страхом перед возможным наказанием. Любая их инициатива всегда будет утыкаться в стену простого и ясного предостережения: «Как бы чего не вышло…». Кадета нужно любить, увещевал Извицкий, а не пугать всенепременным штрафом, надо участвовать в его судьбе, быть ему другом, старшим товарищем, где-то подсказать, где-то пожурить, держать дистанцию с ним как можно короче, иметь доступ к его душе… На этой почве два воспитателя частенько спорили, призывая в союзники коллег, но даже в этих спорах Новиков применял свою агрессивную систему и подавлял Извицкого не аргументами, а напором. Эти идейные разногласия давали пищу для споров и другим офицерам, и страсти вокруг двух воспитательных систем порой перерастали в целые баталии. Директор корпуса генерал Римский-Корсаков не мог, конечно, одобрить методы воспитания штабс-капитана Новикова, он хоть и был строгим начальником, но всегда разговаривал с кадетами как старший, мудрый, проживший жизнь товарищ. Не зря воспитанники прозвали его Дедом, он и был участливым дедушкой, который хорошо знает жизнь внука и всегда готов помочь ему и советом, и делом. Что же касается Извицкого и Новикова, то их споры доходили частенько до взаимных претензий и сомнительных выражений, несовместимых порой с представлениями о приличиях. Удав в процессе выяснения отношений обычно оказывался удовлетворённым: когда красный, нервничающий, распалённый спором Извицкий вскакивал со стула не в силах более продолжать перепалку, он продолжал спокойно сидеть, сонно помаргивая и сыто щурясь, словно бы и впрямь был удавом, только что заглотившим очередную жертву. Эти профессиональные споры постепенно переросли в стойкую взаимную неприязнь. Извицкий и Новиков и раньше-то не особо жаловали друг друга, а в последний год совсем уж рассорились и ни один из них ни в чём не хотел уступать другому.
Поручик Извицкий тоже внимательно наблюдал за Женей. От глаз воспитателя не укрылись перемены, произошедшие с кадетом после приснопамятного инцидента, случившегося в первом классе. И Женя всегда был главным аргументом Извицкого во всех спорах со штабс-капитаном. Весь год они непрерывно ссорились и выясняли отношения, причём, Новиков в этих словесных перепалках постоянно выходил победителем, потому что под занавес начинал обычно говорить не по делу, а отвлечённо и изводить поручика личными издёвками. Однажды, уже весной, после директорского комитета, где подробно разбирались упущения и ошибки всего офицерского состава и, в особенности – воспитателя Извицкого, Удав не удержался и при всех стал вышучивать поручика, напирая на то, что его система воспитания порочна и неэффективна, оттого и упущений у него, как у воспитателя, более, чем у других. Извицкий горячился, пытаясь доказать обратное, но только сбивался, а Новиков, уже отойдя от собственно педагогического спора, стал по обыкновению придираться к личным качествам поручика, высмеивать его мировоззрение, его нравственные установления и в конце концов довёл Извицкого до отчаяния.
– Да когда же это кончится! – вскричал тот. – Да кто же вам позволил, господин штабс-капитан, оскорблять моё чувство собственного достоинства?
– А оно у вас разве есть? – парировал Новиков.
Извицкий вскочил со стула и стал посреди комнаты в растерянности. На него жалко было смотреть – красный, потный, взъерошенный, – он стоял в полном недоумении, икал и, выпучив глаза, тупо смотрел на своего обидчика.
– Господин штабс-капитан! – вскричал директор. – Что вы себе позволяете!
– Господа, господа… – вмешались другие офицеры, – уймитесь, господа… господин штабс-капитан, как вам не стыдно?
– Да пусть поручик стыдится! – с вызовом отвечал Новиков. – Пусть стыдится своих бабьих замашек, своих тонких подходцев, своего слюнтяйства! Пусть стыдится того, что в юности дрочил на портрет кузины!
В кабинете повисла могильная тишина. Все внутренне сжались, ожидая, что поручик сейчас грохнет пощёчину штабс-капитану.
Но он в сердцах грохнул свои тетрадки и записные книжки о пол. В глазах его стояли слёзы.
– Да как вы смеете? Да сколько же можно издеваться над человеком?! Я не могу более всё это выносить! Мне – только застрелиться!
– Застрелиться? – саркастически спросил Новиков и приподнял брови. – Кишка тонка у вас, господин поручик! Слабоваты вы для таких поступков, дух у вас уж больно субтильный…
Тут Извицкий резко повернулся и, чуть не плача, выбежал из директорского кабинета, помчался по коридору, скатился с этажа, а потом – с вестибюльной лестницы и попал в коридор, где находились квартиры воспитателей. Зайдя в свою квартиру, он немедленно заперся и на стук последовавшего за ним капитана Косых не отвечал. Капитан тщётно упрашивал поручика отворить, за дверью слышалась какая-то возня, а потом прогремел выстрел. Когда дверь взломали, увидели самоубийцу в кресле с размозжённой пулею головой.
Штабс-капитан Новиков предстал перед судом офицерской чести. Все офицеры осудили его поведение, тем более, что на чью-то реплику «Вы погубили хорошего человека», он ответил:
– Поделом ему! Баба, а не офицер!
Дело ушло по инстанциям, и пока оно разбиралось, Новиков был отстранён от работы. Закончилось всё парадоксально – Военно-Судебное ведомство не нашло в действиях штабс-капитана состава преступления, а столичная конфликтная офицерская комиссия рекомендовала восстановить его в должности, подвергнув суровому взысканию и определив на испытательный срок.
Женя тяжело переживал случившееся. Ему было жаль Извицкого, он хотел бы дружить с ним как со старшим товарищем, любить и уважать его. Он и чувствовал уважение к спокойному, мягкому, обходительному воспитателю, который мог выслушать, посоветовать, помочь. Многие кадеты были очень расположены к поручику, частенько подолгу беседовали с ним и, хотя время воспитателя весьма ограничено, он всегда шёл навстречу пожеланиям своих сорванцов. Женя замечал, кстати, что к Извицкому тянулись в основном мальчишки спокойные, неконфликтные, более-менее успевающие в учёбе, и мельком иногда слышал обрывки их разговоров, – как ни странно, они касались чаще не жизни в корпусе, а частного кадетского бытия – разговоров с родителями, непростых порой отношений с родственниками, братьями и сёстрами, размолвок с друзьями, впечатлений от прочитанных книг или событий, происходивших в отпусках. Жене и самому хотелось иной раз поговорить с поручиком. Душа кадета никогда не была покойна; воспитанный в домашней благожелательной, доброй обстановке, он сильно тяготился своим вынужденным положением в корпусе, положением лидера, доминирующего персонажа. Частенько какие-то свои действия он мог объяснить только злобой или необходимостью показать силу, тогда как ему этого вовсе не хотелось. А хотелось ему покоя, тихой беседы, полного равнодушия к себе со стороны и кадет, и воспитателей, хотелось абсолютной незаметности и автономности. Новиков же учил его вездесущию, постоянно твердил ему о том, что он должен быть в курсе всех, в том числе и тайных, событий в классе. Учил подавлять, учил досконально разбираться в любой ситуации, чтобы соразмерно наказывать виновных, учил пренебрежительному отношению к товарищам, помогая осознавать, что он, Женя, – лучший, главный, а все остальные, кто рядом с ним – навоз, мусор. Поэтому Женя никоим образом не выказал внешне своего сочувствия погибшему воспитателю, на похоронах был абсолютно спокоен, даже равнодушен и в разговорах кадет об этой трагедии участия не принимал, всем видом своим показывая, что ничего из ряда вон выходящего в корпусе не произошло. Другого мнения обо всей этой истории были его товарищи и, само собой, офицеры-воспитатели. Кадеты, хоть и не знали в деталях подоплёки произошедшего, единодушно были на стороне Извицкого и горевали о его гибели, Новикова же осуждали, а некоторые – даже проклинали. Офицеры были ещё строже и радикальнее в своих суждениях. Многие вообще отказались знаться с ним и говорили совершенно открыто, что руки ему больше не подадут.
Пока суд да дело, подошло время окончания учебного года, и кадеты отправились в летние отпуска. Решение по Новикову пришло из Санкт-Петербурга уже летом, и появился он в корпусе только в августе. Многие офицеры действительно не подавали ему руки, но его это, кажется, мало волновало. По прибытии штабс-капитан имел долгий, почти двухчасовой разговор с директором, после которого вышел из генеральского кабинета, как-то потерянно шаркая ногами, – мрачный, с опущенным взором и совсем не походил уже на того бравого, молодцеватого и даже щеголеватого офицера, каковым был прежде.
А Женя, его создание, продолжение и, можно сказать, – выкормыш, благополучно добрался до седьмого класса, став в последний год старшим кадетом, так называемым «генералом выпуска» и председателем «корнетского комитета». Успехи его в науках были изумительны: по всем математическим предметам – арифметике, алгебре, геометрии – простой и аналитической – и тригонометрии он получил двенадцать баллов, отвечая как устно, так и письменно. По гуманитарным предметам, языкам и спецкурсам ему также были присуждены высшие баллы. При разборе вакансий после экзаменов он имел огромное преимущество перед товарищами.
Однако, выйдя из корпуса с отличной аттестацией и с намерением поступить в Александровское военное училище, он был остановлен начавшейся Великой войною и вместо училища записался вольноопределяющимся на фронт.
А штабс-капитан Новиков, по мнению многих, после инцидента с Извицким должен был покинуть корпус, но, вопреки ожиданиям, не сделал этого. Сослуживцы расценили его решение как проявление желчного и вредного характера, как неоправданное упрямство человека, всегда и во всём желающего оставаться правым, пренебрегающего мнением других и всегда, при любых обстоятельствах безоговорочно ставящего собственную персону выше всех прочих. Оставшись в прежней должности, он прослужил под началом генерала Римского-Корсакова ещё несколько лет до известных событий и, очевидно, исчез бы с исторической арены вместе с гибелью корпуса в семнадцатом году, но очередная неприятная история, случившаяся с ним в год переворота, окончательно погубила его репутацию и поставила жирный крест на его военной карьере.
Саша и Ники ещё застали его в корпусе и имели счастье общаться с ним почти три полных года, воспоминания о которых долго преследовали потом мальчишек. Новиков не растерял своих привычек, воспитывал кадет в страхе и принуждении, культивировал «цук», с которым безуспешно пытались бороться директор и другие офицеры, и считал, что подобное воспитание – суть единственно верное, дающее Родине правильных героев.Женя по весне приехал домой самостоятельно; родные нашли его молодцом, и он действительно замечательно выглядел – Автоном Евстахиевич вспоминал, каким был юный кадет в первый год своей учёбы: мешковатый мундир, расхлябанная и нескладная детская фигура, потухшие, тоскливые глаза, в которых мерцала тоска расставания, худые ручонки в цыпках… Куда всё подевалось! Широкие плечи, хороший рост, гордая посадка головы, смелость во взгляде да ещё гусарская гордость – юные усы! Когда в прихожей отец с сыном оказались у зеркала, Автоном Евстахиевич случайно глянул в глубину отражения и поразился: как возмужал Женя и как сдал он сам! Этот эффект дал именно контраст фигур – на фоне сына поручик выглядел, говоря по совести, неважно. Да и то сказать – сорок пять лет! Не шутка! Вдобавок старые ранения, полученные при Мукдене, не добавляли красы старому вояке. Два осколка он получил тогда в голову, один – в бедро. И счастье, что осколки вошли в его тело уже на излёте, не то быть бы Нине Ивановне вдовой. Один осколок вонзился Автоному Евстахиевичу в правую щёку, повредил челюсть и оставил впоследствии глубокий шрам, другой, более опасный попал в затылок над ухом, третий вонзился в бедро и раздробил кость. Слава Господу, ногу эскулапы спасли, но с тех пор поручик заметно хромал и быстро уставал при ходьбе. Да и Нина Ивановна несколько постарела и даже немного оплыла, двигалась медленно, с одышкой, её мучили астма и подагрические боли. Когда она, присев отдохнуть на бонбоньерку, уютно зевнула, личико её прекомично сморщилось, маленькие морщинки разлетелись по всему лицу, она прикрыла рот ладошкой и стала совсем уж похожа на старушку. Женя поймал себя на щемящем чувстве жалости к родителям, которое раз возникнув, не отпускало более. И, расположившись в гостиной, он с сочувствием наблюдал, как маменька хлопочет возле стола, помогая, а лучше сказать, мешая бойкой горничной Лизавете расставлять посуду. Впрочем, и горничная, несмотря на бойкость, постарела, и из девушки, которой была в год начала жениной учёбы, превратилась в тётушку. И мебель во всей квартире обветшала, и побелка в комнатах кой где облупилась, и обои местами вздулись на стенах… Не то чтобы Женя, приезжая в краткосрочные или летние отпуска, как-то не замечал перемен в родном доме и в домочадцах, а просто тогда он не приглядывался особо, да и возраст был такой, что приглядываться не было потребности. Сейчас он был уже взрослым, окончившим корпус человеком, почти юнкером, новой опорой семьи, самым сильным её членом, которому судьбою назначено охранять своих стариков, заботиться о них и тащить по жизни младшего брата Сашу. Вот кто порадовал Женю больше всех своим жизнелюбием, оптимизмом и весёлым нравом – братишка, окончивший первый класс того же екатерининского корпуса и вместе с соседским другом Ники приехавший на первые свои летние каникулы. Саша был живым, подвижным, озорным, подчас даже дерзким мальчишкой, которому всё надо и которому до всего есть дело. Он влезал везде, где только можно было влезть, участвовал во всех проказах, во всём, что казалось ему интересным или что сулило хоть мало-мальски значимое приключение. Он и в корпусе постепенно стал заводилой, изобретателем проказ, участником всех стремительных игр. Никто лучше него не вышибал городошные фигуры, никто так безоговорочно не догонял партнёров по «салочкам», никто не перебегал быстрее, чем он, из «города» в «пригород», когда кадеты играли в лапту. Он и от воспитателей частенько получал на орехи за свою стремительность, торопливость и желание везде быть первым. Женя очень радовался встрече с братишкой и родителями, но главным его желанием было увидеть соседей, точнее, их дочь Лялю. Он очень скучал по ней – этот ребёнок словно магнитом притягивал его. Жене казалось, что Ляля близка ему как сестра, в корпусе он частенько вспоминал её, и даже во сне она порой являлась ему. Он любил девочку какой-то странной, болезненной любовью, помнил её прикосновения, взгляды, голос, помнил волнующие ощущения своей ладони, осязающей её тёплую макушку и мягкие волосы, молочный детский запах и весь облик её – прозрачный, воздушный, парящий. Ему самому было непонятно, какие нити могут соединять взрослого усатого парня, без пяти минут юнкера с маленькой десятилетней девочкой, в которой нет ещё ничего от женщины, но которая так странно волнует и притягивает его. Нельзя, однако, сказать, что этот интерес мешал в чём-то обычному, дежурному интересу Жени. Прекрасно помня уроки, усвоенные ещё в отрочестве с помощью немецкой энциклопедии «Мужчина и женщина», он очень тянулся к ровесницам противоположного пола, и ко времени выпуска у него было уже несколько романтических знакомств, заведённых на корпусных балах…
Корпусной день праздновался ежегодно 24 ноября, а накануне обычно съезжались гости – московские и петербургские юнкера, офицеры, почти все – бывшие екатерининцы; приезжал также замечательный хор Чудова монастыря, который пел на всенощной в корпусной церкви. Тронная зала, столовая, две приёмные и спальня первой строевой роты изобильно украшались цветами, привозимыми из оранжерей и цветочных магазинов, углы помещений уставлялись пальмами и фикусами в кадках, везде выстраивались лёгкие беседки, увиваемые цветочными гирляндами. Корпус приобретал волшебный экзотический вид, цветы благоухали, и вскоре в коридорах и рекреациях появлялись юные создания женского пола в изумительных бальных нарядах и роскошных причёсках. У всех было праздничное настроение, все выглядели веселыми, благожелательными, великодушными, галантными; кадеты, юнкера и старшие офицеры щеголяли в парадной форме, кругом царил идеальный порядок, чистота, какой-то особый праздничный блеск… С утра ещё продолжали съезжаться гости, прибывало городское начальство и в десять часов начиналась обедня. Хор Чудова монастыря пел так, словно это была последняя обедня в жизни его певчих, задушевно, строго и в то же время нежно, и такая любовь разливалась в его мелодиях, что хотелось плакать и любить весь мир. Особенно выделялся бас, от которого у всех мурашки бегали по коже, он рокотал, вибрировал, вознося слушателей на недосягаемые в повседневной жизни вершины духа. Ему вторили тенора, нежные, тонкие, бередящие душу, они слаженно тянули ноту и тут вступал дискант, который вспархивал так неожиданно, что у всех вздрагивали души и на глаза наворачивались слёзы. Служил сам архиерей, подробно, торжественно, истово, офицеры крестились с большим чувством, заворожённые кадеты напрочь забывали о своих шалостях, всё вокруг наполнялось религиозным смирением и покорностью. Корпусная церковь была забита так, что теснота мешала стоять, иногда даже рука, поднимаемая ко кресту, задевала соседа или соседку, и тогда слышались тихие учтивые извинения. Входные двери стояли нараспашку, церковь не вмещала всех желающих, и в смежное помещение, где находились чуть опоздавшие к обедне, слегка приглушёнными доносились голоса певчих и терпкие запахи ладана и горящих свечей.
После службы, немного передохнув, гости и хозяева праздника шли в Тронную залу на праздничный парад, выносилось корпусное знамя, говорились речи и вручались награды воспитанникам, отличившимся в прошлом году. В заключение кадеты проходили торжественным маршем перед директором корпуса, городским и инспекторским начальством, перед почётными гостями, и этот марш был так отточен, слажен и чёток, в таком кураже маршировали воспитанники, что любимый Дед, генерал Римский-Корсаков невольно улыбался в усы и искоса поглядывал на приглашённых офицеров: как, дескать, мои орлята?
Ну, а потом уж обед – праздничный гусь, изобилие фруктов, конфекты в вазах, и ещё – бутылка мёду каждому кадету! Особое настроение придавала обеду музыка, которую исполнял оркестр Александровского военного училища, оркестр замечательный, славный, основанный чуть не полвека назад знаменитым Крейнбрингом, которого знала вся Москва. А уж на следующий день – 25 числа – начинал греметь тот самый фантастический бал, который только могли вообразить себе кадеты-старшеклассники и юнкера. Этот бал в их восторженном понимании был высшим великосветским шиком, его ждали весь год, тем более, что подобных развлечений, связанных, кроме всего прочего, ещё и с романтическими надеждами, в жизни военной молодёжи было очень мало. Между прочим, регламентом кадетских корпусов и юнкерских училищ запрещалось без особого соизволения начальства посещение учащейся молодёжью городских театров и балов. Поэтому о корпусном бале мечтали, ждали его и загодя готовились к нему. Молодые москвички из хороших семей всеми правдами и неправдами стремились получить пригласительные билеты на сей раут, ибо именно здесь частенько составлялись молодые пары и зарождались будущие союзы. За два последних года, будучи в шестом и седьмом классах, Женя успел познакомиться на этих праздниках с двумя прелестными институтками и с одной гимназисткой, которые наперебой звали его знакомиться с родителями, приглашали бывать дома, а потом тянули то на каток, то в синематограф, а то и просто – гулять по бульварам. Женя с удовольствием проводил время с барышнями и даже, – если позволяли обстоятельства и, само собою, барышни, – пользовался девичьей слабостью, похищяя их поцелуи и позволяя себе нескромные прикосновения. Ах, какими притягательными были лилейные шейки и декольтированные плечи этих соблазнительных созданий, как трепетно прижимались они своими незрелыми грудками к грубому мундиру, как дрожали их талии в неопытных кадетских руках! День корпусного бала многое решал в судьбах кадет и молодых московских прелестниц… Помещение первой роты, её спальная комната как будто специально были предназначены для знакомств, перешёптываний, лёгких рукопожатий и первых прикосновений; кругом были расставлены беседки и искусственные гроты, убранные цветами и увитые лианами, внутри гротов и беседок стояли вазы с фруктами, сладостями и сельтерской водой. Здесь можно было уединиться и шептаться сколько угодно, угощая свою даму, рассыпая комплименты и добиваясь красноречием её благосклонного внимания, а можно было побежать в Тронную залу, где играли попеременно два оркестра московских гренадёр
и гремели танцы до самого утра. Вот уж где молодёжь всецело отдавалась танцевальной стихии и юной страстной восторженности, бьющей через край, вот где не хотели знать удержу начинающие ловеласы и будущие роковые соблазнительницы! Вначале обычно танцевался полонез – торжественно, даже чопорно начиналось танцевальное шествие, потом – контрданс, который продолжал возвышенный настрой бального вечера, – пары исполняли фигуры друг против друга, словно бы соревнуясь в отточенности движений и изяществе, потом лирический вальс – одухотворённый, поэтичный, приглашающий к любованию друг другом, и только потом мазурка – игривая, кокетливая с задорными взглядами партнёрши, когда она исполняет pas couru… Следом, сбивая романтический настрой вальса и кокетство мазурки, – быстрая, озорная полька: весёлые взгляды, искрящиеся глаза, резвые повороты и подскоки, волнующее тепло рук – вот что такое полька, а потом уж следовал краковяк, ещё более динамичный, заводной и весёлый, подхватывающий и продолжающий ритмику польки, где танцоры, словно красуясь друг перед другом, поводили плечами, уставляли руки в бока и задорно улыбались, словно бы говоря: «вот я какой!» или: «вот я какая!». И в конце, в самом конце, когда партнёры с разрумянившимися лицами, с глазами, полными беснующихся чёртиков, уже слегка пресыщены изобилием бала, уже слегка утомлены бесконечным движением, а молодой задор их некоторым образом уже исчерпан, тогда только наступает время котильона. В нём всё – и мазурка, и вальс, и полька, – нет только твоей симпатии, твоей постоянной партнёрши, и лишь случайность может вновь соединить вас, поэтому остаётся единственное – слушать кавалер-кондуктора, который громко провозглашает фигуры, и следовать той прихотливой игре, которую уготовила тебе танцевальная судьба…Лето Волховитиновы и Гельвиги как обычно провели вместе – под Звенигородом, в старой фамильной усадьбе Алексея Лукича. За годы тут давно устоялся особый дачный уклад, в котором не было места заботам, треволнениям и нервным потрясениям повседневной жизни. Здесь приветствовались сибаритство, барская разнеженность, спокойное отношение ко времени, и дети, впрочем, как и взрослые, предавались отдыху в полной мере, начисто забыв про городские дела. Родителям обоих семейств, правда, больше нравилось совсем уж безвольное существование, они любили поваляться утром в постелях, спокойно посидеть на веранде за завтраком, никуда не торопясь и дожидаясь того часа, когда солнце поднимется повыше и начнёт хорошенько пригревать, – тогда по их разумению, можно и сходить в лес, прогуляться слегка в тени его сосен среди мелкого подлеска, а потом уж вернуться на обед. Обед обычно был поздним – в четыре, а то и в пять пополудни – и длился так же мерно, неспешно и спокойно, как завтрак, с той лишь разницей, что времени забирал неизмеримо больше. Горничная Лиза, которую обычно брали с собой на дачу, по совместительству – няня и кухарка, баловала хозяев деревенскими обедами и готовила им то борщ, то настоящие суточные щи, которые после приготовления укутывались в одеяло, а потом, спустя некоторое время опускались в холодный подпол действительно на целые сутки, а то и ботвинью, обладающую истинно целительными свойствами в сильную жару. На второе Лизавета добывала курочек и делала из них душистое жаркое с картошкой, лаврушкой и чёрным перцем или, если случалось прикупить говядинки, тушила её под соусом из солёных рыжиков. А то взойдёт ей на ум фантазия удивить домочадцев, так исхитрится да обрадует литовскими зразами, фаршированными чёрным хлебом, или налепит пожарских котлет целую гору. При этом всегда имела она на кухне запас солёных да маринованных огурчиков, помидорчиков, квашеной капустки, мочёной брусники и исхитрялась порой подать к столу какие-то особенные кабачки или даже баклажаны в специях. После обеда пили взвар или клюквенный морс, немножко беседовали, а когда начинала одолевать дремота, шли отдыхать – кто на диваны, а кто – в садовый гамак. Через часик-другой снова собирались на веранде за вечерним чаем с маковыми сушками и малиновым вареньем, который порой плавно перетекал в ужин; впрочем, иногда после чаю шли прогуляться на луг или к пруду. За ужином позволяли себе расслабиться за рюмкой вишнёвки, и уж тут разговорам не было конца. Детей отправляли спать, только Жене уже разрешалось присутствовать на вечерних посиделках, и долго ещё, порою заполночь обсуждали события в мире, в городе и в среде своих знакомых, сослуживцев и дальних родственников.
У детей, был, конечно, свой распорядок и взрослые не боялись отпускать их одних под присмотром Жени на речку, пруд, в лес или на сенокос. Они и проводили почти весь свой день вне дома, прибегая только на обед, и через короткое время превратились, как это обычно и бывало каждое лето, в маленьких загорелых дикарей с облупившимися носами, с руками и ногами, покрытыми царапинами, ссадинами да синяками. Зато они приносили в усадьбу то полные лукошки грибов, а то – ягод, иной раз – богатые куканы с нанизанной на них выловленной рыбой, в лесу обрывали лещину, в лугах искали ящериц, помогали крестьянам скирдовать сено, играли с деревенской мелкотой в салочки, загорали и до одури купались в пруду. Женя любил наблюдать за Лялей на этом импровизированном пляже, когда она в своём белом с красными полосками закрытом купальнике носилась по песку, удирая от Саши и Никиты, а потом с визгом бухалась в заснувшую воду. Следом за ней сразу бухались мальчики, и пруд мигом просыпался. Взлетали стрекозы и бабочки, сидевшие в камышах, со всех ног удирали к дальнему берегу испуганные водомерки и какая-то птица, спрятавшаяся среди ветвей прибрежной ивы, начинала волноваться и верещать. А в пруду уже шло побоище – брызги летели во все стороны, вода шла волнами, шум, гам, смех и фырканье отражались в высоком небе и, согретые жарким солнцем, снова падали в пруд. Набесившись, вся компания выскакивала на берег, где возня и беготня продолжались до тех пор, пока кто-то из весёлой троицы не падал наконец в изнеможении на песок, и следом за ним падали остальные. Женя наблюдал за младшими, сидя неподалёку, и любовался угловатой грацией Ляли, которая без всякой рисовки крутила мокрой головой, вертелась на песке, задирала мальчишек, а в его сторону даже не смотрела. Её тонкие щиколотки и полупрозрачные запястья гипнотически притягивали нескромные взгляды Жени, её худые плечики и сиротливые ключицы, выпирающие под трикотажем костюма, слегка припухлые соски, буравящие ткань, – всё останавливало внимание усатого юноши, которому и хотелось смотреть, и одновременно казалось стыдным собственное, какое-то особенное внимание к любимому ребёнку. Ляля переворачивалась со спины на живот и тогда он не мог оторвать взгляда от её пухлой попки, испачканной песком, она болтала ногами, баловалась и визжала, а Женя, глядя в её смеющееся личико, судорожно сглатывал слюну и неровно дышал. Ему казалось, что в этом внимании нет ничего плотского; настоящее желание он чувствовал тогда, когда обнимался с институтками в укромных уголках корпусного бала или в квартирах их родителей, куда был порою зван, и всё же он стыдился своей нескромности и пытался заставить себя смотреть куда угодно – на пруд, на его противный берег, на гумно возле крайних деревенских изб или на берёзовую рощу, темнеющую вдалеке, – только не на Лялю. Но скоро ему пришлось усомниться в своих братских, платонических чувствах к соседской девочке.
Деревенские как-то позвали детей Гельвигов и Волховитиновых в ночное, – Женя, может, и не пошёл бы, но без него родители не отпускали младших. Впрочем, Женя любил ночное и с удовольствием повёл свою малолетнюю команду.
Возле конюшен встретились с крестьянскими детьми, с помощью конюха дяди Власа собрали лошадей, выгнали их на дальнюю лесную полянку, стреножили, развели костёр. В ночном обычно, сидя вокруг шипящего и щёлкающего огня, старшие развлекали младших жуткими волшебными сказками или кровавыми байками о полумифических разбойниках; в бушующем костре плясали иллюстрации к этим историям и дети заворожённо смотрели в гудящее пламя. Справа от Жени сидела Ляля, слева – Саша и Никита, а напротив – крестьянский парень Кирсан Белых, – невзрачный низкорослый альбинос лет семнадцати, который через костёр рассказывал в первую очередь именно Ляле жуткие истории про упырей и русалок. Ляля дрожала то ли от страха, то ли от ночного холода и всё цеплялась ручонкой за колено Жени. Со стороны костра было тепло, даже жарко, а со стороны леса тянуло властным холодом, и донимали комары. Истории становились всё страшнее и жутче, Ляля дрожала всё больше и больше и, в конце концов, горячечно зашептала в женино ухо:
– Женечка, у меня спинка замёрзла!
Женя взял Лялю подмышки и посадил перед собой, обняв и прижавшись грудью к её спине. Через несколько минут она угрелась и перестала дрожать. Женя трогал губами её затылок и слышал знакомые любимые запахи – молока и влажной лесной листвы. Рядом сидел Ники, и Женя явственно ощущал его напряжение, его ревность, а Ники действительно думал с обидой и неприязнью – почему не он согревает и защищает от страшного холодного леса свою любимую сестрёнку, а чужой парень, пусть хоть и не совсем чужой, а очень даже свой – старший товарищ, добрый сосед и друг, но всё-таки не родной брат? Почему Женя с такой хозяйской уверенностью распоряжается здесь судьбой сестры, ведь рядом находится человек, который больше любит её, больше переживает за неё, да в конце концов и большую ответственность несёт за неё! Ники нервно ёрзал на своём подстеленном ватничке и всё никак не мог удобно устроиться, а Женя не обращал на него ни малейшего внимания, – слегка покачивая Лялю, словно пытаясь убаюкать, он обнимал её с нежностью и заботой, защищая и оберегая от всех невзгод, и вдруг с ужасом ощутил своё недвусмысленное возбуждение и сам стал дрожать температурною дрожью, выжигаемый изнутри страшным, запретным желанием, которое невозможно было изгнать усилием ума, которое распаляло его против воли и заставляло гореть от стыда и мучиться угрызениями совести. Он решительно встал, поудобнее усадил Лялю на попону, а сам отошёл в темноту, подальше от костра, туда, где хрустели травой и фыркали кони, шумно переставляя связанные пенькою ноги. Вдалеке от весёлого огня было холодно и влажно. Женя подошёл к одной из лошадей, потрепал её по шее, запустил руки в гриву. Лошадь приятно пахла конюшней, сеном, потом; звёздное небо поверх деревьев поднималось в неведомую глубь, а костёр казался чёткой и ясной картинкой, вырезанной искусным резчиком в черном мраморе подмосковной ночи. Женя успокоился, перестал дрожать, но невыносимый стыд продолжал терзать его. Он обнял лошадь за шею, прижался щекой к её теплой морде, а она, принимая ласку человека, только благодарно фыркала и тихонько мотала головой. Рядом бродили другие лошади, шумно вздыхали, задевали боками сухие сучья, которые трескались с неожиданным в тишине леса шумом; мир вокруг был первобытным, исконным, построенным на века, и Женя потихоньку остывал, впитывая в себя его основательность и надёжность. Когда он вернулся к костру, Ляля уже спала на попоне, рядом с ней спал Ники, обнимая сестру за плечи, сбоку к ним пристроился Саша, а кое-кто из крестьянских малышей, не выдержав долгого ночного бодрствования, дремал, сонно покачиваясь и склоняя порой голову в сторону более стойкого соседа, и лишь Кирсан да ещё двое-трое ребят постарше не давали сну окончательно сломить себя. Женя скинул холщовую куртку и осторожно укрыл ею свою уснувшую команду. Огонь в костре уже терял силу, по краю поляны стали видны белые стволы берёз. Женя взглянул на небо: оно приобретало цвет перестоявшегося топлёного молока, звёзды тускнели и пытались спрятаться в редких невзрачных облачках…Время в деревне бежало быстро и незаметно, а сельские развлечения не оставляли пространства для грусти, переживаний и анализа дальних событий, которые совсем необязательно должны были бы развиться в будущем. Старшие не сильно заглядывали вперёд, а младшие и вовсе не знали, что у Бога есть такая инстанция, как будущее. Потому подростки и занимались сиюминутными земными делами, нимало не заботясь о том, что ждёт их впереди. Решив как-то с утра пораньше отправится по грибы, они, как обычно, взяли с собой деревенских и отправились против обыкновения не в ближний лес, а в дальний. Главным вожатым был по уже установившимся правилам Евгений, в обязанности которого входило присматривать за младшими и не позволять им выходить из рамок. Грибов было очень много; поляну за поляной проходили подростки, углубляясь в лес всё дальше и дальше, и в конце концов заблудились. Долго плутали они, сбившись в стайку, испуганные и голодные и таскали за собой полные лукошки, не желая их бросить. В одном из сумрачных лесных углов, куда не проникало солнце, они набрели на шалашик, сложенный из лапника и сухих веток. Шалашик был пуст, но из глубины леса услышали они скрипучий голос, настойчиво призывавший их. Несмотря на робость, они вышли к небольшой прогалине и увидели посреди неё огромный гранитный валун, на котором стоял старичок в рубище и с бородой, опутанный веригами.
– Не можно мне совлечься с камня, – сказал старичок угрюмо, – ибо аз есмь столпник, а столп мой – суть постиженье истины. Аз ждал вас, дети мои, ибо вы должны были по расположению светил и Божьему соизволению прибыть сего дня в четыре пополудни. Аз должен вам сказать судьбу, мне было знамение на то. И вот…
Он сел на корточки и оперся рукой о камень, а цепи его нежно зазвенели.
– Поди сюда, отрок, – сказал он и поманил запачканной рукою Сашу. – О, дитя моё, аз вижу ясно – погубит тебя рубчик…
– Какой рубчик? – прошептал Саша, робко приблизившись.
– Не ведаю, отроче, – ответил столпник. – Господь ведает…
Подростки подошли поближе.
– А тебя, сын мой, укроет одеялом сначала зимняя пурга, а после – яблоневый цвет, – сказал старик, протянув перст в сторону Никиты.
Ляля шагнула вперёд и встала перед братом.
– Верно, верно, дочка, – проскрипел столпник. – Твоя судьба – любить двух братьев и плакать над летающими близнецами…
– Кто это – летающие близнецы? – спросила Ляля.
– Аз не ведаю, дитя моё, – ответил ей старик. – Глаголю же – Господь Наш ведает…
– Тебе же юноша прекрасный, – повернулся он к Евгению, – быть съедену песцами и куницами!
Женя попятился от него, но старик не спускал с него взгляда и злобно хихикал, поглаживая свою редкую бородку.
– Быть тебе съедену дикими зверьми! – подтвердил он уверенно и строго.
– А тебе, – его рука снова вскинулась и стала шарить по деревенским ребятишкам, – тебе…
Он нашёл Кирсана и ткнул в него свой заскорузлый палец.
– Тебе, сударик, оторвут главу, а самого растерзают на куски…
Кирсан втянул голову в плечи и колени у него задрожали.
Столпник встал с корточек и торжествующим взором обвёл подростков.
– И всем вам гореть в Геенне огненной! – вдруг истерически завопил он и торжественно повёл рукою окрест себя, словно бы очерчивая тот круг, которому непременно суждено гореть. Круг этот был так широк, что первым осознавший весь ужас происходящего Кирсан вдруг сорвался с места и, бросив грибное лукошко, ринулся напролом в лес, ломая сучья и натыкаясь на деревья, а за ним рванули и остальные, от страха помутившиеся разумом, не разбирающие дороги и несущиеся куда глаза глядят. Перед ними замелькал жуткий калейдоскоп кустов, сучков, стволов деревьев, поросших мхом кочек, небо роняло на них свои белые облака, колючие побеги обвивали их тела и гибкие ветки хлестали по щекам, а они всё бежали и бежали, не в силах остановиться, и вдруг вылетели на полевую межу, отделяющую волнующееся пшеничное озеро от леса, и впереди увидели свою деревню. Они остановились, – грязные, потные, всклокоченные, надсадно дышащие своими воспалёнными глотками, – глянули друг другу в искажённые ужасом лица и, не говоря ни слова, медленно вплыли в пшеничные воды…Ники и Саша должны были в конце августа вернуться в корпус, а Женя в это же время собирался продолжить своё образование в Александровском военном училище. Всё было уже решено, оставалось только дождаться окончания недолгого отпуска. Жизнь катилась вперёд, расписанная на годы, и её строгий регламент не мог дать ни кадетам, ни будущему юнкеру Жене никакого резкого манёвра, и всё же, всё же – личным планам и установлениям, бывает, не суждено сбыться, а Божий промысел оттого и непредсказуем, что вершится вне сфер человеческого влияния. Дачные разговоры на веранде давно уже касались не только заготовления малинового варенья и видов на урожай яблок, но и неспокойной обстановки в мире, давно примечаемой всеми столичными газетами. Разговоры – разговорами, но никто из отдыхающих не предполагал в совсем уж ближайшем будущем каких-то серьёзных катаклизмов, обсуждали политическую ситуацию слишком абстрактно, без привязки к сегодняшнему дню. Ну, может быть когда-нибудь что-нибудь и случится, но не сейчас, не сегодня и не завтра, а где-то в отдалённой, плохо видимой перспективе. Хотя жареным пахло уже сильно, и многим этот запах казался невыносимым. Однако беспечные семейства Гельвигов и Волховитиновых не сильно тревожились, справедливо полагая, что за них думает правительство, городовые стоят на страже, а императорские войска всегда готовы постоять за веру, царя и Отечество, их же мнения, желания и тревоги ровным счётом никого не волнуют и не интересуют. И вот то, что в уютном звенигородском уголке казалось совсем не страшным и не вполне возможным, всё-таки случилось, причём, так неожиданно, что обыватели не успели и глазом моргнуть. В одночасье рухнул привычный мир, и хоть внешняя его оболочка чудесным образом пока сохранялась – во всяком случае, для наших недальновидных дачников – уже было ясно, что по-старому больше не будет, что угли давно тлеют и ждут только того дьявольского кострового, который с кровожадной ухмылкой разворошит их да подкинет от щедрот своих смолистых свежих поленцев…
Как только русские газеты взорвались сообщениями о начале войны, Гельвиги и Волховитиновы вернулись в город. Особой паники не было, напротив, в настроениях общества преобладал патриотический порыв и сочувствие к балканским славянам. Лишь немногие прозревали, памятуя о событиях 1905 года, новую реальность…
Женя, бросив юнкерские мечты, подал прошение о зачислении в армию вольноопределяющимся. Дома был страшный скандал, Нина Ивановна рыдала, Автоном Евстахиевич растерянно бродил по квартире и бормотал:
– Что ж, знать такая судьба… Послужи, брат, отечеству, как мы служили…
Женя очень быстро решил все формальные вопросы и отбыл поскорее, чтобы не травмировать родных. Мать пыталась удержать его из последних сил, выдумывая причины для задержек и ставя препоны на пути его отъезда. И, слава Богу, он опоздал к сражениям в Восточной Пруссии, где в августе потерпела сокрушительное поражение Вторая армия генерала Самсонова, а спустя две недели чуть не погибла Первая армия генерала Ренненкампфа. Женя попал на Юго-Западный фронт, в Галицию, но и здесь к активным боевым действиям не поспел. Уже были взяты Львов и Галич, и русская армия, перейдя в наступление, вскоре захватила всю Восточную Галицию и часть Буковины. На фронте наступило относительное затишье, и Жене самим провидением дана была возможность оглядеться, обтереться и вообще просто понять, что происходит там, где свистят настоящие пули и взрываются настоящие артиллерийские снаряды…Никита и Саша, между тем, вернулись в корпус, где ничего не изменилось, и продолжили учёбу. Зима четырнадцатого года прошла скучно, хмуро, все были подавлены неудачами на фронте и даже корпусной праздник, который как святой день невозможно было отменить, прошёл сухо и без обычного подъёма. Все были подавлены, двигались вяло, думали медленно, инициативы ни в чём не проявляли, общественный патриотизм и воодушевление быстро сменились апатией, словом, течение русской жизни в тылу замедлилось и обыватели впали в глубокое уныние. Корпусные преподаватели, воспитатели и даже команды обслуги нехотя несли службу, и только кадеты в силу своей мальчишеской безалаберности и незрелого возраста продолжали шалить, шкодить и делать всё то, что присуще вообще подросткам независимо от места их пребывания.
Давние враги Саши и Никиты – Коваль и Асмолов – с трудом одолели второй класс и снова оказались с ними в одной роте. Попытки «цука» с их стороны ещё имели место, но, зная, что в случае чего можно и нарваться, оба разгильдяя почти не трогали Гельвига и Волховитинова. Переключившись на более слабых и менее решительных, они находили удовлетворение своим амбициям в том, что «цукали» малышей, которые уж совсем не могли дать им отпора. Но случалось порой так, что Никита и Саша злостно нарушали субординацию, вступаясь за первоклассников, и это страшно злило «цукарей», в особенности тщедушного Коваля, который только под присмотром своего, похожего на колоду друга Асмолова, позволял себе издеваться над малышами. Эти подростки не ведали понятия благородства, хотя изо дня в день всем своим видом, поведением и настроем корпус формировал у своих воспитанников представления о чести, достоинстве, особой миссии русского кадета, будущего офицера. Патриотизм, любовь к отчизне, к самодержавию и лично к Помазаннику Божию, истовое православие, почитание старших и уважение к заслуженным чинам, – вот что такое был кадетский корпус, вот чему учили своих птенцов офицеры-воспитатели. Правда, у кадет был и свой, неписанный кодекс чести. По этому кодексу никогда и ни за что нельзя было выдать своего товарища, что бы тот ни совершил. Поэтому любые проявления озорства, шалости, нарушения учебного или дисциплинарного регламента, любые «бенефисы» всегда оставались недоступны для внутренних расследований. Воспитатели частенько вхолостую бились с этим кадетским упрямством и чаще всего в таких случаях только какими-то окольными путями находили истину. Зато не считалось преступлением у кадет надерзить начальству, посмеяться над воспитателем, выдумать какую-нибудь изощрённую шалость; особым шиком считалось придумать преподавателю меткую кличку. Даже выманить что-то у сверстника, применив смекалку и хитрость, не было зазорно, – главное, чтобы это было сделано открыто, не тайно. Были, однако, среди кадет и людишки без совести, не часто, но затёсывались порой такие красавцы, как Коваль и Асмолов. Во второй роте был ещё Сергиевский по кличке Глыба, переросток с красивым, но тупым лицом и большими круглыми глазами. Он считался одним из первых силачей в роте, и хоть силу среди мальчишек обычно уважают, Сергиевского скорее боялись. Силовая иерархия у кадет устанавливалась обычно посредством борцовских поединков в умывальной и уж тут все следили за справедливостью схватки. Сергиевский провёл множество боёв, стал сильнейшим, и все это признали. Но ему бы не пользоваться своей силой где надо и где не надо, держать бы её при себе, и кадетское братство уважало бы его и любило. Но видать слабый был человек этот сильный Сергиевский, потому что по поводу и без повода щедро раздавал подзатыльники, оплеухи и пинки своим товарищам, причём, делал это не в шутку, а со злобой, доказывая каждый раз и себе, и однокашникам, что он великий, а они так себе, грязь из-под ногтей. Учился он при этом неважно, компенсируя отсутствие знаний, ума, сообразительности и усидчивости только здоровенными кулаками и стремлением к подавлению всего, что не вписывалось в его понятия. Сильно не вписывались в его понятия соседи по роте Волховитинов и Гельвиг, два друга-не разлей вода, потому что всегда перечили и не хотели подчиняться его силе и явному силовому преимуществу. Всегда у них находилась причина для противостояния, и мстительный Сергиевский в общении с ними частенько искал повод поставить слишком независимых по его мнению товарищей на их истинное место.
Любимыми зимними забавами екатерининских кадет были лыжи и коньки. На замерзшем пруду по первому же снежку пробивали лыжню, и почитатели лыж бегали тут в своё удовольствие, осваивая ледяной периметр. Конькобежцы катались в середине пруда. Почти у всех, в том числе и у Ники с Сашей, были знаменитые «снегурочки», которые пристёгивались к обуви специальными кожаными ремешками. Но предметом мальчишеских мечтаний всегда были «яхт-клубные» коньки, насмерть прикрученные к специальным ботинкам. Такое сокровище имели немногие, потому что цена этих коньков была велика. Если на пруду устраивались конькобежные соревнования, то владельцы «яхт-клубных» «ножей» давали обычно фору владельцам «снегурочек». Эти забавы были чудо как хороши зимой, и кадеты во время прогулок от души резвились на ядрёном морозце.
Но более всего любили они так называемое «взятие снежного городка» или «ледяную баталию». Эта игра немного отличалась от одноимённой народной. Здесь, конечно, не было никаких коней и никаких вспомогательных средств, вроде лопат, метёлок и длинных тонких палок, которыми оборонялись защитники «городка», но суть игры оставалась прежней. На плацу или на спуске к пруду строили из снега ледяные горки, а на них – стены с воротами, поливали «городок» водой и разделялись на две команды – атакующих и обороняющихся. Эту забаву устраивали редко, всего раз или два за зиму, и потому кадеты всегда с нетерпением ждали хорошего, обильного снега. Если в январе-феврале по каким-то причинам не удавалось повоевать, то уж в марте, на масленицу, ледовое побоище всенепременно должно было состояться. И вот зимой пятнадцатого года городок как раз и построили на масленицу. В первые зимние месяцы было как-то не до веселья, всё-таки шла война и вести с фронтов были не всегда хороши, но к весне начальство решило, что большого греха в том не будет, если кадеты немножко порезвятся. Быстро возвели возле пруда солидный городок и в один из морозных мартовских дней вывели на ристалище весь корпус. Чтобы уравнять силы кадет, первую строевую роту поделили на две части – одну побольше, другую – поменьше и большую придали малышам третьей роты, а меньшую – подросткам второй. Чёткие правила исключали мордобой и агрессию, – бить было запрещено, ставка делалась только на борьбу и силовые приёмы вытеснения противника. За корректным ведением боя наблюдали офицеры-воспитатели, главным распорядителем был Удав – штабс-капитан Новиков. Здесь же присутствовал лазаретный доктор Адам Казимирович. Саша с Никитой оказались в стане атакующих и решили действовать совместными усилиями. Победителями считались те, кто либо не подпустил противника к «городку», либо те, кто всё-таки сумел прорваться и разрушить его. Проигравших по традиции купали в снегу, но чаще всего случалось так, что эта забава становилась взаимной и к общему веселию все радостно купали всех.
Команды выстроились друг против друга – одна возле своей крепости, другая – в некотором отдалении напротив. Новиков дал сигнал. Сначала последовала артподготовка, потому что крепости не берутся без артиллерии. Инициативу проявили, конечно, штурмующие: алчно захватывая руками снег, они ловко лепили плотные снежки, широко размахивались и изо всех сил посылали свои снаряды в сторону противника. Защитники крепости стояли открыто и довольно плотно, поэтому почти все снаряды достигли цели, и мгновение спустя мундиры кадетов были сплошь залеплены белым снежным крошевом. Ответный огонь не заставил себя долго ждать, град снежков полетел в разных направлениях и счастливые, разгорячённые началом боя противники уже горели азартом, приплясывали на месте, подпрыгивали в нетерпении, ожидая взмаха руки штабс-капитана. Глаза их горели, щёки наливались ядрёным пунцовым пламенем, мокрые красные руки беспорядочно мелькали в воздухе. Возбуждение нарастало, но команды всё не было. Кадеты, словно лошади на ипподроме в преддверии сигнала к началу гонки, нетерпеливо топтались на позициях и рвались вперёд. И вот наконец Новиков махнул рукой. Штурмующие кинулись вперёд, пробежали короткое расстояние до снежной крепости, до линии её защитников и… началась свалка! Противники сцепились врукопашную, малышей грубо отшвыривали в стороны, а равные по силе ровесники, заключив друг друга в тесные объятия, катались по утоптанному снегу. Малышам приходили на помощь старшие, и тогда образовывалась куча мала: пока рослые кадеты, уже почти юноши пытались побороть друг друга, первоклашки прыгали на них сверху, отпихивали врагов, таскали их за волосы, что, конечно же, было против правил, но в пылу поединка правила забывались, а властвовали только азарт и кураж! Наконец первая атака была отбита, и осаждающие, подбирая раненых и убитых, отступили на прежние позиции. Некоторое время стороны приводили себя в порядок и остывали, но уже совсем скоро были готовы к новым подвигам. Штурмовики решили действовать хитростью – в ожидании повторной попытки они сгрудись в кучу и стали совещаться. Роль координатора и командира взял на себя семиклассник первой роты Рожнов, волевой и резкий парень, один из лучших учеников в корпусе, уважаемый и чтимый как кадетами, так и офицерами. Мальчишки стояли в тесном кругу, а Рожнов вполголоса, почти шёпотом излагал им свои предложения.