Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:

Как же он выглядел, этот человек? Разве у него не было воспоминание, кажется, становилось четче — партийного значка, даже золотого? Если так, то он, очевидно, один из первых сторонников национал-социализма и, конечно, не коммунист. Вот отчего он и был так нагл. Вообще, с тех пор как они пришли к власти, их плебейская наглость все больше выпирает наружу. Наглая очкастая чернь. Во всяком случае, она не хочет больше думать об этом человеке, и ей больше незачем о нем думать.

Но когда она вошла в церковь и уже почти дошла до своего места, она снова почувствовала напряжение в затылке, почувствовала, что ее жжет взгляд. Она остановилась в нерешительности; кощунством было присутствовать на богослужении замаранной взглядом безбожника, скованной этим взглядом, от которого ей не укрыться и который ей не забыть. В церкви было полно народу; она пришла все равно слишком поздно и вполне могла незаметно исчезнуть. Барышня осторожно протиснулась между людьми вперед, в боковой неф, где, если ступать на цыпочках, шаги на каменных плитах раздаются не так громко, как на дощатом настиле в центральном нефе.

Затем она проскользнула мимо колонн к боковому выходу, которым прежде пользовались князья, бесшумно нажала на обитую кожей дверь и, когда та мягко, с тихим, робким вздохом закрылась за нею, тоже легонько вздохнула и поднесла руку к затылку — то ли чтобы смахнуть что-то, то ли чтобы потереть больное место. Она оказалась в маленьком дворике между церковью

и боковым флигелем замка и — какое облегчение! — была здесь действительно совсем одна.

Подобно вестибюлю без кровли, строго и торжественно выглядел дворик, мощенный большими каменными плитами, абсолютно гладкими, хорошо пригнанными, и воробей, который нерешительно по ним прыгал, был тут совершенно лишним. Будь здесь скамейка, можно бы и присесть, хотя хорал, приглушенно доносившийся из церкви, звучал как предостережение. Барышня нерешительно прошла сквозь не менее торжественную, не менее строгую открытую двойную аркаду, которая выходит на площадь замка, и чуть ли не хитрым взглядом обвела площадь. Фотограф все еще был здесь, около памятника стояла супружеская пара, видимо приезжие, немного дальше какие-то женщины. Больше никого. Стало быть, она перехитрила преследователя, она даже бога перехитрила, потому что сейчас она все же смотрела туда, куда до этого смотреть не смела: она описала дугу по площади, чтобы взглянуть назад, и это удалось. Нет, теперь сзади никого нет, хотя затылок все еще ломит и она все еще ощущает на себе взгляд, как ожог, и вот, словно для того, чтобы навсегда защитить себя, навсегда покончить со всей этой неопределенностью, всей тьмой, что кроется за спиной, она прислоняется к каменной опоре между двумя арками ворот или, вернее, приближается к ней настолько, что чувствует ток холода, каким обдает камень в тени. Разве нельзя ей прислониться и посмотреть на прекрасную площадь? Разве нельзя прислониться и постоять здесь между тьмой и светом, между затененным двором позади и, освещенной солнцем площадью впереди? Разве нельзя? Многие смотрели отсюда или со ступеней церкви на площадь, смотрели вдаль на сады и аллеи, исчезающие за склоном холма; а вот идет сюда от памятника и супружеская чета: их ноги шагают рядом, четыре ноги, которые несут на себе два туловища и две головы; в руке у мужчины красный бедекер. Аппарат фотографа стоит на трех ногах, и лошадь курфюрста бьет согнутой ногой по воздуху, бьет копытом в светло-голубое небо, купол которого низко опустился над садами, влекомый землей, теряющейся, потерянной в бескрайней бездне. Супруг-американец открывает бедекер, его жена тоже заглядывает в него, глядит на буквы, на них и соединяются оба взгляда.

Кто петляет, может избежать встречи со злом, потому что черт — он ведь хром на одно копыто — способен скакать только напрямик, несмотря на всю свою хитрость; поэтому он всегда и остается, в конце концов, в круглых дураках.

Барышня стоит, прислонившись к каменному столбу, и если преследователь в маленьком дворике — но его там нет, ну конечно, его там нет, — то ему ее не увидеть, столб скрывает ее полностью. Но тут она опускает псалтырь и, ощущая некоторую слабость, хватается за край столба; она только слегка касается края, только пальчиком, но так неловко, что псалтырь в черном переплете открывается и — о ужас! — преследователь может из-за столба увидеть своими красными глазами за стеклами очков не только палец и раскрывшуюся книгу, но даже и буквы! Барышня быстро отдергивает назад руку и книгу. Только почему она это делает? Разве священная книга не пригвоздила бы лиходея к месту? Или она боится, что он сильнее и его взгляд способен отнять у книги священную силу? Боится соединения с ним, соединения с чертом, если их взгляды встретятся на буквах книги? О нет, он не должен касаться ее руки, иначе это и случится!

На флагштоке центрального фасада замка знамя со свастикой — символ отказа от традиций. Ветра нет, и оно повисло неподвижно вдоль древка — узкая красная полоска, резко выделяющаяся на фоне небесной голубизны, и это красное там, наверху, вдруг связалось с красным переплетом книги, в которую глядела общим взглядом соединенная воедино чета туристов поодаль, — и здесь, и там красное — красное вознесшихся наверх выскочек и красное низвергаемых ими вниз.

Под аркой ворот щебечут воробьи. Супружеская чета подходит ближе; они женаты и потому социально уравнены. Они идут, чтобы осмотреть овальную площадь и вспомнить о придворном архитекторе; с ними все в порядке, а из своей красной книги они только что узнали, что это великолепная архитектура. Преследователь во дворе человек низшего сословия, но от него, однако же, невозможно ускользнуть, стоишь здесь, прикованная к столбу, как нищенка. Барышня снова прижала псалтырь к себе, но ведь она знает, что сердце, к которому она прижимает книгу, не разбирает слов, что на белых страницах в черном переплете нет ничего, кроме букв. Окружность неба отражается в окружности площади, окружность площади — в круге, ограждающем памятник, пение ангелов отражается в пении, слышном из церкви, и церковные песнопения собраны в книге у ее сердца, но нужно знать, что это так, нужно знать, что бог отражается в правителе, а правитель в простом смертном, который пересекает площадь; а если этого не знаешь, то круг ограды никогда не станет небом, слово в молитвеннике никогда не станет пением ангелов, тогда и детским коляскам можно въезжать в ворота парка, и это — стыдно подумать — никому не мешает. Коляски черны, так же черны, как и мертвый глаз черного фотоаппарата, который все удержит в кадре, о, удержит, чтобы одно не опрокинулось в другое, чтобы земля и небо оставались разделенными, как повелел господь в первый день творения, — разделенными и все же едиными в слове господнем.

Спаситель сверху сошел на землю, святой и в то же время бренный — слово, ставшее плотью, дабы возвестить божественную истину на человеческом языке и искупить страданием плоти, жертвой человеческой, грехи земного мира. И, подобно ему, сверху низвергаются мятежные ангелы, но они падают в красную раскаленную бездну, где корни скверны, чтобы восстать из нее в человеческом облике, правда уже не способными низвергаться, но оттого тем более падкими на плотские наслаждения с детьми рода человеческого, которые в слабости плоти своей всякий раз беззащитны перед соблазняющим их насилием и становятся жертвой насилующего соблазна; колдуны и колдуньи, единые во грехе, ставшем плотью, конечно, обречены, как и сам грех, на истребление и, в конце концов, бессильны перед искупительным деянием, но все же постоянно угрожают ему и несут зло из поколения в поколение до скончания века.

Однако каждое облако разве не посредник между землей и небом? Разве оно не возносит землю вверх, не тянет небо вниз, чтобы круг его втиснулся между домами и стенами площадей и расколол их, порочный круг подражания? Белы стены, белы облака, предвестники черных туч, черны книги и слова в них, но красен и жгуч взгляд, что вырывается из бездны тьмы, увлекая за собой «я», засасывая его все глубже вниз, сквозь гремящие врата смерти, все глубже вниз, в жгучий холод темноты. Сплетаются прямые дорожки парка, круг за кругом, сплетаются в непристойный клубок, в котором все едино, и, переплетая друг друга, пожирают друг друга, все снова и снова порождая друг друга. Тут не поможет почетный караул, не поможет и то, что красная книга силится отразить жгучий жар, потому что нет более отражения большого в малом: нет более прекрасного и нет красоты, лошади

статуй рвутся из красоты своего окаменения и улетают прочь; люди задыхаются под сводами церкви, и никакой кадр не может более запечатлеть происходящее, так как отныне самое тайное вырывается наружу, чтобы выплеснуться на всеобщее обозрение площадей. И уже не думая о преследователе, который теперь схватит ее, возьмет за руки и потащит за собой в бездну, барышня расставляет руки и хватается за столб позади себя, цепляется за него, прижавшись, прильнув к нему, своей единственной опоре, не замечая, что пачкает о стену свое темное пальто. Щебетанье воробьев под аркой становится все громче, набухает, переходит в ожесточенный свист, и кажется, будто вся тень сорвана с мира, тень улетела, оставив мир, который больше и не мир, в невыносимой наготе, оставив его добычей выскочек и тех, кто тащит в бездну, добычей дьявола.

От насилия не спастись! Сейчас на палящем солнце вся эта чертовщина закружится, прихрамывая, в хороводе без теней, в который ее тотчас же поведет преследователь, по-лакейски хромая, с лакейским поклоном, — и не спастись от его соблазняющего насилия.

А между тем чужестранная чета, все еще четвероногая, достигла церковных ступеней, и вот теперь, все еще с раскрытым бедекером в руках, оба даже вознамерились проникнуть во двор. Может быть, это уже и неважно; пусть случится, пусть люди обнаружат тайну и позор, увидят победившего преследователя; конечно, это неважно, потому что нет больше тени, нет даже во дворе, где он стоял и повелевал, этот человек, хоть и низкого происхождения, но высоко, как памятник, вознесшийся посреди двора. И, может быть, чтобы защитить преследователя, чьей жертвой и сожительницей, готовой к колдовским превращениям, она отныне и навеки должна стать, может быть, чтобы бежать вместе с ним, пока не поздно, а может быть, чтобы спрятать его где-нибудь в шкафу, незаметно для обоих чужеземцев, с огромным напряжением она отделилась от стены и побрела во двор: но — о разочарование и облегчение — двор был тенист и пуст, каким она его и оставила, а воробей все еще сидел на плитах. Стены окружали строгий и прохладный четырехугольник как бы отрадно-светлое затмение дня, — и для человека низшего сословия, или коммуниста, или еще кого-нибудь в этом роде здесь не было места. Двор был чертовски пуст.

Тогда барышня осмелилась еще раз оглянуться на площадь — и она была чертовски пуста. Потому что никто не плясал. Вяло повис вверху флаг на древке, и насилие отменялось, может быть, только отодвигалось, но на сегодня, определенно, отменялось. Какая-то смесь сожаления и злорадства поднялась в душе барышни. Правда, холодная красота минувшего мира и его творений опять, возможно в последний раз, победила и оставила в круглых дураках хромых демонов из плебеев и все их безобразие. Прекрасным большим овалом простиралась замковая площадь у подножия зданий, выступающих вперед в своей степенной неспешности, и теперь, когда происшествие завершилось, отражала окружность неба и мирный его покой; теперь тени башен едва достигали малого овала памятника, на трех ногах стояла лошадь курфюрста в прекрасной недвижности, на трех ногах стоял штатив фотографа, и, окаймленные прямыми, как стрела, черными тенями, тянулись по склону холма аллеи парка под сводами светло-голубого купола, по которому медленно скользили перистые облака, — чистота, которая ложится новым слоем на грязь.

Из церкви звучал хорал. И барышня, исполненная преданности, пересекла маленький дворик и вошла в церковь через ту самую дверь, через которую прежде торжественно свершала свой выход в божий храм семья великого герцога и через которую отныне, так велит господь, всегда будет входить она. Ни одной половине барышнина сердца не было больше нужды говорить с другой его половиной — в таком согласии друг с другом они пребывали, — полная сладостной безнадежности, барышня едва ли была в состоянии думать о себе: она открыла псалтырь — и впрямь святая.

СМЕРТЬ ВЕРГИЛИЯ

Роман

IN MEMORIAM STEPHEN HUDSON [30]

…fato profugus…

Vergil: Aeneis 1, 2 [31]
…Da iungere dextram, da, genitor, teque amplexu ne subtrahe nostro. Sic memorans, largo fletu simul ora rigabat. Ter conatus ibi collo dare bracchia circum, ter frustra comprensa manus effugit imago, per levibus ventis voluCrique simillima somno. Vergil: Aeneis VI, 697–702 [32]

30

ПАМЯТИ СТИВЕНА ХАДСОНА.

31

…Роком ведомый…

Вергилий. Энеида, 1, 2.

Здесь и далее «Энеида» цитируется в переводе С. Ошерова под ред. Ф. Петровского; «Георгики» и «Буколики» — в переводе С. Шервинского.

32

«…Протяни мне руку, Руку, родитель, мне дай, не беги от сыновних объятий!» Молвил — и слезы ему обильно лицо оросили. Трижды пытался отца удержать он, сжимая в объятьях,— Трижды из сомкнутых рук бесплотная тень ускользала, Словно дыханье, легка, сновиденьям крылатым подобна. Вергилий. Энеида, VI, 697–702
Lo duca ed io per quel cammino ascoso Entrammo a ritornar nel chiaro mondo; E, senza cura aver d’alcun riposo, Salimmo su, ei primo ed io secondo, Tanto ch’io vidi delle cose belle Che porta il ciel, per un pertugio tondo; E quindi uscimmo a riveder le stelle. Dante: Divina Commema, Inferno XXXIV, 133–139 [33]

33

Мой вождь и я на этот путь незримый Ступили, чтоб вернуться в ясный свет, И двигались все вверх, неутомимы, Он впереди, а я ему вослед, Пока моих очей не озарила Краса небес в зияющий просвет: И здесь мы вышли вновь узреть светила. Данте. Божественная Комедия, Ад, XXXIV, 133–139

Перевод М. Лозинского.

Поделиться с друзьями: