Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:
ибо как ни закован человек в узилище своего земного несовершенства — тем более человек, отмеченный смертью, недужный, из последних сил вцепившийся в подоконник, из последних сил хватающий воздух, — как ни предназначен он разочарованию, вечный пленник разочарований в большом и в малом, тщетно всякое усилие его, бесплодное в былом, безнадежное в будущем, и как ни гонит его разочарование все вперед и вперед, от нетерпения к нетерпению, от тревоги к тревоге, от страха смерти к жажде смерти, от жажды творчества к страху творчества, как бы ни был он загнан и упоен и снова загнан, гонимый судьбою от познания к познанию, от берега к берегу от исконно-немудрящего созидания к многоликости знания и еще дальше — к поэзии, и еще дальше — к испытанию древней и сокровеннейшей мудрости, в жажде познания, в жажде истины, и снова к поэзии, будто она ради последнего реального свершения способна породниться со смертью, — о, еще одно разочарование, еще один ложный путь, о, сколь ни ложным кажется сей путь, да он и был ложен и таким остается, с самого первого шага, даже до первого еще шага, о, сколь ни неудавшейся выглядит вся эта жизнь, да она таковой и является, с самого начала утонувшая в ничтожности, навсегда, навечно обреченная неудаче, ибо ничто, ничто не в состоянии прорваться сквозь заросли, ни один смертный не в силах вырваться из чащобы, обреченный вечному, неподвижному кружению на месте, в оковах случая, в оковах отчаяния, опутанный ужасами заблуждений, о, несмотря на все это, вопреки всему, ничто не происходит без необходимости, без необходимости все просто не происходит, ибо непреложность стремления человеческого и долга человеческого превыше каждого деяния и даже ложного пути, даже заблуждения;
ибо лишь в заблужденье, лишь благодаря заблужденью, неизбежномуи утешно соединились в лунной осиянности сферы, слились навеки сферы земли и неба, утешно, подобно дыханию, которого ждет его грудь от луной осиянного космоса, возвещая в утешение, что ничто не было напрасно, что познания ради содеянное содеяно не напрасно и в силу непреложности своей не могло быть содеяно напрасно. Надежда, парящая в незавершенном и незавершимом, и тут же рядом, совсем робкая, надежда на завершение «Энеиды». Гулкое эхо надежды и обетования, обетованный отзвук в земной жизни и земной уверенности; и чутко внемлет ему смертный, объятый земным своим бытием.
Утешение и уверенность, утешение нетщетности, хотя и не раскрылся хрустальный купол небесных сокровений, не явив никакого образа, не говоря уж о последнем символе; замкнут остался зрак ночи, а он сам не стал ослеплен, и неизмеримость по-прежнему лишь отражалась в неизмеримости, по-прежнему лишь в умозрительном, взором созданном единстве сливались разобщенные беспредельности неба и низа, по-прежнему сам он был лишь в преддверье реальности, в пространстве земного вопрошенья, чье Днесь прияло его, Днесь, отрезанное от всереальности последнего единства и все же дарившее утешение и уверенность. Хладной пылью сеялся лунный свет в ночном зное, пронизывал его, не смягчая, не отдавая ему ничего от себя, слепое и хладное эхо сияющей и зияющей тверди, вписанное в раскаленную тьму. О вера человеческая, убежденная, ведающая, что ничто не было напрасно, что ничто не происходит напрасно, хотя кругом одно лишь разочарование и нет выхода из чащобы; о вера, ведающая, что даже там, где в итоге несчастье, — там в прибытке познание и опыт, в прибытке познание мира, там остается холодно-ясное эхо неслучайности, до коей способно достигнуть земное человеческое деяние, следуя предуказанной познанием непреложности и освещая первым лучом толпные сны земного. О уверенность, исполненная веры, не упавшая с неба, а почерпнутая в землей возложенном на человеческую душу долге познания, — не земным ли и быть исполнению сей веры, если она вообще исполнима? Непреложное всегда свершается в земной простоте; бурлящий круговорот вопрошенья замыкается лишь на земле, и пусть задача познания нередко досягает до неземной выси, пусть возложено на него даже соединение разрозненных космических сфер, нет истинной задачи без исходной земной точки, нет у задачи решения, не укорененного в земном. Омытый, размытый светом луны, простирался перед ним земной мир, все человечье ушло в себя, укрылось сном, упокоилось в сонных домах, осело в себе, отъединенное от осевших на небо звезд; а тишина мира была как двойная оставленность меж небом и низом; ни один голос не нарушал бездыханный покой, ничего не было слышно, кроме тихого потрескивания бивачных костров и наскученно тяжелых шагов прохаживающегося вдоль внешней стены часового, которые то удалялись по кругу, то приближались; но если вслушаться внимательнее, то и здесь почудится тихое эхо, некий попутный звук, не столько отраженный, отброшенный препятствиями, сколько рассеянный, поглощенный стенами домов на краю площади, поглощенный паутиной улочек и трущоб, поглощенный каменной крепью города и городов, поглощенный стенами гор и морей, поглощенный мутно-хрустальным куполом неба, поглощенный светом звезд, поглощенный непознаваемым, звук, принесенный дуновением и рассеявшийся в поглощениях, приносимый мелкими, в барашках, волнами и мгновенно исчезающий, как только хочешь его уловить. Однако ж продолжался слабенький треск костров за стенами, напоминая о земной своей яви, он был в то же время и частью сфер, и если временами он тоже, казалось, таял в расплывчатом, невидимом эхо и тоже вплетался в мириады и мириады образов, он был и указанием на нетщетность человеческих усилий, указанием на земной корень свойственной душе человека титанической воли достигнуть единства; и выглядело это как призыв к познанию обратиться к земле и земному, дабы здесь почерпнуть свежую энергию познавания, ту прометееву энергию, что рождается в сферах низа, а не верха. Да, к земному следовало ему устремить свое внимание — свесившись из окна, ловя ртом воздух, он словно ждал, что снизу явится непреложность.
Под ним чернотой колодца зиял узкий проем между дворцом и опоясывающей его стеной, лишенный света, он казался бездонным, как пропасть, а за стеной, полностью скрытый ею, видимый лишь в одном из отражений, горел бивачный костер, и когда караульный пересекал на своем пути пространство костра, то по освещенным мутно-розовым светом булыжникам скользила его смутная тень, беглая темная тень, иногда вдруг взбегавшая на стену противоположного здания, причудливо и мгновенно пятная ее, и, вследствие нежданной прыти, почти нереальная. Происходившее же там, внизу, под прикрытием стены, было всего-навсего исполнением воинского долга, и тем не менее, как всякое исполнение человеком своего долга, оно странным образом было связано с глубинами познания, с самим долгом познания и его нетщетностью;
происходившее тут происходило уже в преддверье реальности, на пороге Окончательного. Ибо не из звездных сфер и не из подзвездных, промежуточных сфер воспоследует прорыв к первозданной реальности, не там исполнятся посулы нетщетности, но в сфере человека, и, лишь отправляясь от человека, воспоследует попытка прорвать границы; в том божественное предназначение человека, и божественная ему дана на то уверенность, божественная непреложность, и пусть время великого свершения реальности непредсказуемо настолько, что никому не дано знать, случится ли это скрытое судьбою событие в необозримом будущем, или в непосредственно переживаемом Днесь, или вовсе в прошлом, так или иначе, но из этой сокрытости неумолимо, настаивая и взыскуя, вытекает завет бдения, завет внимания к каждому мигу бытия, ибо каждый миг чреват откровением, откровением в неслучайном, в законе, в человеке. Этот завет-приказ звучал из недр Неисповедимого, истекал в пульсациях звуков потерянных и неслышных, проистекавших из утомленно-знойной, лихорадочной, лунным светом осиянной черноты, объявшей землю, неподвижной лавой осевшей на крышах, заполнившей, влившись через окно, и его комнату, охватившей, объявшей и его самого, понуждая и его к бдительной бодрости, ставшей словно бы частью озноба. И, объятый ознобом, обратил он зоркость свою на зримое, в тайной надежде узреть живое. Узреть же было нечего. Припав к земле на юго-западном крае, сиял суровоокий Скорпион, застыв над истаивающей в мерцании землею, в мерцанье этом истаивала грань между скоплениями домов и полускрытыми за ними волнами ночных холмов, истаивали колышущиеся волны полей, рощ и лугов, волны колосьев, волны трав и волны листвы; облитые хладнокаменною луною, подсурьмленные тенями бесконечности, они истаивали в каменногулких, каменнохладных, каменнотрепетных горячечных волнах текучего звездного пространства, напоенные ночью, напоенные светом, скользящие прочь, в невозвратную даль, широким потоком, и бледное это сияние терялось в незримой бесконечности. Так приливы сменялись отливами, обжигающе-хладные и сумрачно-ясные в двуедином своем истоке, погруженные в черноту, заполнившие колодцы дворов, площадей, улочек, простертые над незримо-зримым кругом земного. Напротив, чуть наискось от него, была улица, впадавшая в площадь; открытым взору был ее прямой участок, ярко залитый луною, лишь кое-где затемненный домами повыше, и по веренице крыш видно было, что дальше она ведет к окраине города, дважды слегка изгибаясь, в изгибе своем повторяя очертания Скорпиона и к нему устремляясь, — прельстительно подобие форм, прельстительна устремленность, о, соблазн столь прельстительный, что от него замирала душа и томительно тянуло туда, в путь по этой улице; ах, легкой бы поступью по ее извивам, вон из города, навстречу созвездью, шествуя от отчизны к отчизне, сквозь зной лихорадки и сумрак лихорадки, легкой парящей стопой, как во сне; о, вырваться за пределы зримые улиц, стремящихся к изначалу, бесповоротно и вечно. На таком легкостопном пути не надобно ни вожатого, ни строгого побудчика, ибо непрерываема напоенная трепетным мерцанием дремота мира; надобно только шагать и шагать, досягая до недоступных зову пределов; все границы открыты, и ничто не сдерживает больше путника, никто не обгоняет его, никто не идет навстречу, божественное не поспешает впереди него, и звериное не встречается ему на пути, не обременены ни тем ни другим его стопы, но путь, им избранный, — это путь утешения и уверенности, путь непреложности, путь бога. Так ли? Вправду ли нет тут иного, противонаправленного пути? Не появится ли все-таки кто-то, идущий назад, устремляющийся к звериному началу и кончающий зверством?Оставалось ждать, набравшись великого терпения, и тянулось это долго, томительно долго. Потом, однако, что-то все же явилось. И странное дело, то, что явилось, было хоть и полной противоположностью ожидаемому, но одновременно как бы послано необходимостью. Явление обозначилось сначала как звукообраз, а именно как медленно выплывающий из тишины звукообраз шаркающих шагов и невнятного бормотания, а затем уж, изрядное время спустя, из тени выплыли и принадлежавшие бормотанию фигуры, три смутных белых пятна, которые приближались медленно, словно нехотя, пошатываясь, спотыкаясь, смыкаясь и вновь размыкаясь, обнаруживая себя в лунном свете и вновь пропадая в темноте. Захолонув от напряженного бдения, захолонув от удушья в ночном сиянье, которым нельзя было дышать, судорожно скрестив руки, судорожно скрестив пальцы на перстне, судорожно подавшись к окну, вытянув шею, следил он за приближением трех теней. На какое-то время они умолкли, но потом, контрастируя с прежней невнятицей, вдруг отчетливо и резко прозвучал голос, каркающий тенор; чуть ли не крикливо, словно обладатель голоса принял бесповоротное, окончательное решение, было сказано:
— Шесть сестерциев.
И опять все смолкло, будто окончательность заявления уже не допускала ответа, но немного погодя ответ все же был дан.
— Пять, — произнес другой мужской голос, неблагосклонно, но благодушно, спокойный, чуть заспанный бас, явно желавший оборвать дальнейшие переговоры: — Пять.
— А вот те шесть! — ничуть не смутившись, прокаркал тенор, а потом, после некоторого невнятного препирательства, бас вернулся к первоначальной решительности:
— Пять, и ни денария больше.
Они остановились. До сих пор нельзя было понять, о чем у них шла речь, но тут вмешался третий голос, и принадлежал он пьяной женщине.
— Отдашь ему шесть! — приказала она с каким-то жирным взвизгом, за нетерпеливой требовательностью которого таилось что-то подобострастно-услужливое, однако ничего тем самым не достигла, ибо ответом был гортанный издевательский смех. И, обозленный смехом и надменной издевкой, женский голос захлебнулся от ярости: — Только бы пожрать, а платить кто будет… И мясо тебе подай, и рыбу, и все… — Когда же в ответ снова раздался лающий мужской смех, она продолжала: — И муку я должна купить, и лук, и много еще, и яйца, и чеснок, и масло, и чеснок… и чеснок… — Пьяно заглатывая воздух, под аккомпанемент раззадоривающего мужского смеха, который перешел в какое-то судорожное бульканье, она упорно цеплялась за недоступность чеснока: — Чеснок тебе подавай… чеснок…
— Ты права, — прокаркал тенор и неожиданно, без всякого перехода произнес: Уймись!
Она же, будто слово это имело всепроясняющую силу, не унималась:
— …чеснок… я должна купить чеснок…
Их снова поглотила тьма, и из тьмы по-прежнему раздавались возгласы о чесноке, и вдруг, как по заказу, лихорадочный мрак ночи наполнился и набух всеми кухонными запахами, какие только способен был выдохнуть город, тяжелыми, сытыми, похотливыми, маслянистыми, приятными и чудовищными, приемлемыми и тошнотворными, подгорелыми, пахнущими сковородкой, жвачными, — летаргическая трапеза города. На несколько мгновений стало тихо, воцарилась до странности глухая тишь, словно тягучий чад поглотил и эту троицу, и, даже когда они снова вынырнули на свет, им больше нечего было сказать: чесночный аргумент был исчерпан, они молча приближались, становясь все зримее и зримее, но при всей молчаливости отнюдь не став миролюбивее; прежде всех показался необыкновенно тощий парень, который, задрав кверху плечо, тяжело опирался на палку и угрожающе поднимал ее всякий раз, когда ему приходилось останавливаться, чтобы заставить двух других следовать за ним; в некотором отдалении от него — женщина, толстая и массивная, и, наконец, пожалуй еще более толстый, еще более пьяный и, во всяком случае, еще более неуклюжий, второй мужчина, этакий пузатый мастодонт, который никак не мог сократить постоянно увеличивающееся расстояние между собой и женщиной и в конце концов попытался задержать ее брюзгливым нытьем и воздетыми кверху детскими ручками; так они приближались, являя глазу неуверенные шатания, которые стали еще неувереннее, когда у выхода на площадь они очутились в колеблющемся свете бивачного костра; так они предстали его взору вместе со своей возобновившейся перебранкой, ибо прихрамывающий предводитель вознамерился пересечь площадь, свернув налево, в сторону гавани, а женщина бросила ему вслед «Сволочь!», так что он, отказавшись от своего намерения, повернул обратно и пошел на нее, размахивая палкой; это ничуть не испугало женщину, продолжавшую сыпать бранью, зато повергло в ужас толстяка, который с визгом обратился в бегство, а тем самым вынудил женщину догонять его и тащить назад, — успех так обрадовал тощего, что он опустил палку и исторг тот лающий, густой, презрительный смех, который и раньше доводил женщину до исступления. И теперь результат был точно такой же, женщина рассвирепела.
— Марш домой! — повелительно крикнула она тощему насмешнику, а когда тот, подчеркивая свое прежнее намерение, вытянутым дрожащим пальцем указал в сторону гавани, она, кипя от злости, в свою очередь простерла руку, только в противоположном направлении. Убирайся домой, в городе тебе нечего делать… меня не надуешь, знаю я, что тебе там надо, знаю я твоих потаскух…
— Ха? — Дрожащий палец успокоился, кисть руки приняла форму рюмки и поднялась ко рту. Для толстяка, прислонившегося к стене дома, зрелище оказалось столь убедительным, что он тотчас выполнил свое бесповоротное решение.
— Вино, — просветленно икнул он и тронулся в путь.
Женщина заступила ему дорогу.
— Ах, вино, — яростно взвизгнула она, — вино?.. К шлюхам своим собрался, а я, я должна ему готовить… Свинину ему подавай, все ему подавай…
— Поросятинка, — прокаркал тенор.
С презрением она оттолкнула его назад к стене И почти со слезами обратилась к другому:
— Все хочешь от меня поиметь, но чтоб бесплатно…
— Пять я ему заплачу, сказал ведь… пойдем, получишь вина.
— Чихала я на твое вино… заплатишь ему шесть.