Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Отдохни, Вася… — веще сказал Мокроносов, уходя.

Красильников смеялся и, пока не померкли щели в стенах, безобидно играл с собакой; позже, единственно от праздной скорби, пришло ему в голову расчесать и собаку; это повеселило немножко его участь. Но на рассвете, пугаясь нового солнца, Василий стал биться, а собака выть.

— Отдайте… отдайте мне мои ноги! — безумствовал он, но даже и часовой не слышал, потому что за сырую одну эту ночь Василий охрип окончательно.

Через час, однако, он смирился, и, когда пришёл Мокроносов везти его в город, перламутрово и потаённо играли Васильевы глаза: осеннее утро было розово, а зелень травы ещё не утеряла своего летнего блеска. И опять не поверил Мокроносов.

— Шибко плохо твоё дело, Василий, — сказал он, теряясь в догадках. — А ведь не ты завклуба уложил! Как ты мог его щупником достать…

не на табуретку же становился!

Тот что-то отвечал, беззвучно шевеля губами, а Мокроносов, склонясь, вдыхал удушливый аромат его причёски.

— Охрип он, — подсказали со стороны.

— Громче, громче кричи… себя спасёшь. В ухо мне кричи, ну!

Лицо инвалида побагровело от натуги:

— Становись… давай клюшку… попробуем.

Егор внимательно посмотрел на его изжёванные пальцы, на обуглившееся в одну ночь лицо и понял, что если и не убил, то непременно убьёт в будущем; непостижимое томление испытал он в коленях. Он так и понял, что, жертвуя собой, калекой, тем самым оберегал Василий своих неоткрытых, но сильных друзей.

— Не человек ты, а заусеница, Васька… — молвил напоследок председатель, гадливо покачивая головой. — Ну, разувай, парень, свой иконостас, — прикрикнул он. — Не на маскарад едем! — и пхнул ногой расфиксатуаренную собаку, скулившую за хозяина.

Его увезли, и ни вдова, ни друг, которых и не было, не вышли провожать в дорогу; в сущности, род погибнул гораздо раньше. Недолго помнили и об Виссарионе, — помнили, пока хоронили; даже и шрама не осталось на памяти людской. Никто, к слову, не догадывался, кого хоронят. Провожатых пришло немного, но всё это был сплочённый отряд, готовый к любому бою. Впереди всех, тотчас за приспущенным знаменем, шли гармонисты, трое, и, не умея играть грустных мелодий, старательно переиначивали на скорбь всем известную лихую песню. Скрипели колодезные журавли… и потом галки, — целое небо летучей черноты! — бесстрастно поднимались с поля, пустого, точно вывернутого наизнанку.

Его закопали, как чурку, на развилине шонохской дороги, чтоб все, кто уезжал или возвращался, видел этот печальный столб с дощечкой, а на ней кратчайшую повесть о днях макарихинского завклуба. Осенние дожди посмыли непрочную надпись, а подновить её всё недоставало рук. По весне, когда окончательно истёрлась память об этом неудавшемся предтече Аттилы, блуждал тут хозяйственный мужичок с Нерчьмы и, чтоб не пропадать столбу задаром, начертил на дощечке чёрную стрелку химическим карандашом, а под ней — тридцать две корявых буквенки: «отсоль до сотьстроя Километров шесть…»

Глава шестая

I

Нагоняло ветром воду в Соть, наплывали слухи на деревни. Первее всех набежал шепоток, будто замиренье всё-таки не состоялось, потому что воспротивился тому сам Березятов. Приговаривали, будто и не убит вовсе, а прострелена лишь тень его; сам же просидел все советские годы в погребу у шонохского старовера и, гадая по подземным звукам, ждал лишь поры, когда ему вернуться к прежнему ремеслу. Кстати припомнилось тёмное пророчество одного колченогого бродяжки, который, шагая с Волыни на Печору, вздумал навестить и тишайшую Соть. «Отрождаетсе овёс на девятые шутки, а рабёнок на девятый месец, — извещал бродяжка, почёсывая вшивый затылок под своим собачьим малахаем, и все благоговейно находили, что похожи на диковинные стручки иссохшие его пальцы. — Воротитсе сынель шолдатская на девятый год, и тоды будет больсая кровь». Ясно было, про Березятова вещал, но то ли часы у героя в подвале остановились, то ли не выспалось его побитое воинство, запоздал Березятов со своим возвращением на Соть… В страхе верит мужик и древяному скрипу, и куриному пенью, и гугнивому вранью.

Чем больше укорачивался день, тем тревожней становились ночи. Кургузые облака застилали сотинское небо, и бродяжка, сунув вверх свой указательный стручок, объяснил однажды, что то и есть тени березятовского воинства, так как тени мёртвых отражаются на небесах, — и опять верили. Тут бы взыграть Виссариону, потому что не особо дальней роднёй приходился Березятов его Аттиле, но в том и была их совместная ошибка, что не прежнюю деревню заставал теперь Березятов. Покидая Соть, всё оглядывался пророк на тень свою, тут ли она, но та бегла за ним пока верней собаки… Деревня расщепилась,

и из расщепа, всё шире раздвигая его, новая выбивала людская поросль. Да и тех, кто ещё качался на древнем корени, постепенно прямою выгодой засасывала сотинская стройка. В числе других двухсот, нанятых с подводами развозить опалубку на Сотьстрое, был один такой Матвей Кискин, славный тем одним, что болел холерой и выздоровел. Первого октября на рассвете вышел Матвей коня кормить, а сарайные ворота настежь, и как бы вопит сарай всем своим раскрытым зевом. Выскочил Матвей на улицу, рот разет и глаза на выпуке, заорал лошадиным голосом, и тут встрелся ему неубитый Прокофий Милованов.

— Чего квохчешь не по времени, тетерев? — пошутил.

— Милый, не я — конь мой орёт. Овса четыре мешка у меня покрали… на колёсах приезжали, бандюги. Меня-то за что, рази я советский? — С огорчения запамятовал Матвей, что за языки-то и вылавливают березятовское племя.

— Бандит, где он живёт? — молвил Милованов, грузно упираясь взглядом, точно локтем, в самое матвеево переносье. — На коне живёт, конь ему дом и родина. И надо ему этот дом топить, чтоб не погибнуть досрочно. Ну, и терпи, от своего терпишь!

Так и случилось, как Пронька предполагал: на дыбы Матвей округ поднял. Как везли воры матвеево добро, то сочилось из дырявого мешка по три зёрнышка; на шестой версте, когда заметно отощал мешок, спохватились воры и, обвязав копыта коня тряпицами, ехали дальше как придётся, полем и болотом; путляла и обманывала осенняя колея. Этим следом и пошла облава; впереди собачкой бежал Матвей; стоило ему труда не залаять. На заре отыскали место: стлался низом костёрный дым. Розовую тишину, одновременно не меньше восьми, долбили дятлы. Мужики ящерами поползли на животах, влача по хвое, как хвосты, своё домодельное оружие. Земля пахла махоркой и грибом. На постели из елового лапника спала вповалку березятовская вольница; жестяной чайничек своеобычно коптился над огнём, единственный страж спящих. Не сдержав в себе военной отваги, Матвей выскочил из засады и в свирепом восторге закричал «ура». Была свалка, выстрелы, брань и грузный топ погони…

…Из растоптанного костра отвалился уголёк. Малая искрица стала точить себе норку, чтоб отыскать угреву от ледовитого ветра. В прелых волокнах гнилушки вздулась она, и тотчас сотня юрких красных паучат разбежалась от неё по сторонам. Некоторые гибли, но десятки во-время начали своё огненное размноженье. Гнилушка лениво закурилась дымком, и вдруг, точно одевшись в красную рубаху, кусток сохлой можжухи трескуче и пламенно вскинулся вверх. Жгучие комары засновали между стволов, а по хвойнику всё ползло, множась и раскаляясь, паучиное потомство. Ветер гнал его вперёд, они шипели, выкидывая тонкие рыжие жала. Скоро за клёкотом огня не слышна стала отдалённая пальба погони. На короткий миг, в подобье шемаханскому алому шёлку, развернулся над лесом огненный лоскут… И опять возвеселиться бы Аттиле, имевшему притти в пламени и разореньи, но была осень.

Сравнимые только с бабами на сносях, собирались над Сотью облака. Получасом позже хлынули осенние воды, и невозросшее пламя поникло. Последний самый живучий из паучков долго суетился у корней, пока не убило его дождевой каплей. Всё новые наносило с моря глыбы воды, смывало с деревьев непрочную зелень; имелось на Балуни одно местечко лиственного леса. Соть линяла, цветная ржавчина пала на её берега, и, когда Увадьев шёл однажды утром мыться на реку, под ногами хрустели растреснутые льдинки зимы.

Тем ещё отлично было это утро от прочих, что только теперь закончилась борьба за Сотьстрой, перекинувшаяся из высоких этажей в промышленную печать. Бумага спорила за первенство с металлом, кожей, энергией и обнаружила несомненное равенство сил. В сущности, это был спор стихий, и человеку оставалось лишь направлять течение единоборства. Соображение, что, вырабатывая бумагу, Сотьстрой работал тем самым на культуру, было самым слабым оружием в этой борьбе; одержали верх всё те же испытанные потёмкинские доводы о пролетаризации Соти. Резолюция говорила о необходимости вывести Сотьстрой в одну шеренгу с важнейшими строительствами республики. Самая сотинская неурядица расценивалась как следствие вынужденной остановки, и этому опыту справедливо придавались укрупнённые масштабы. Комиссия полагала, что именно на этом крутом подъёме следует предельно развить скорость, чтоб беспрерывным скольжением растереть упадочные настроения, кое-где скопившиеся в стране. В сущности, комиссия воспользовалась теми выводами, которые давала ей сама действительность.

Поделиться с друзьями: