Избранное
Шрифт:
Снова наступили рабочие будни; обшивали толем тепляки, рвали подмёрзлую землю на месте будущей водонасосной; в губернских известиях еженедельно печатались сводки о ходе строительных работ. Соть уходила как бы в забвенье: сперва одели её осенние туманы, потом уда лило от мира осеннее бездорожье. Были ветры, точно выли вдовы. При полном бесснежии встала река. Двое суток длилась в природе чудесная и виноватая улыбка, — это была разлука и обещанье; потом пронзительная снежная иголка сыпанула скоса по Сотьстрою. Белая голизна места слепила взгляд. С полудня иголка переменилась на хлопьё; воздух стал, как сырая тряпка, так тряпкой все и дышали. Сушило и саднило знойким ветром, и Бураго, размечая с Увадьевым
— Лепит, Иван Абрамыч.
— Зимишка прёт.
После того разговора, пять месяцев назад, им трудно давалось начало бесед; всегда при встречах наедине им бывало неловко, точно однажды видели друг друга голыми. Теперь, может быть, эта метель, отделившая их на час от жизни сыпучей невещественной стеной, и внушала им позыв на новую откровенность; в сущности, каждый говорил сам с собой, потому что говорил от одиночества своего. Их шествие сквозь метель по серому, расквашенному полю напоминает прогулку сумасшедших с какого-то виданного однажды рисунка.
— …семьдесят восемь, восемьдесят. Здесь первый стаккер! — произносит Бураго, остановясь у вбитого колышка, и тычет пальцем куда-то в бок вьюге; кажется, что та шарахается, потому что в тычке инженера заключена сила в триста пятьдесят тонн, — вес стаккера. — Второй мы поставим там, где проходит Ераклин. Монтировать придётся в самую распутицу. А всё-таки, Иван Абрамыч, в этой стране напрасно ставить сроки: мы привыкли всюду опаздывать…
Тот смеётся, не разжимая зубов, и Бураго знает, что означает этот зубной смех большевика:
«Что, социализм напирает очень?.. затормозить бы, а?»
Бураго долго стоит в неподвижности, кукольно раскинув руки; на его брюзгливо торчащих усах лежит снег, похожий на хлопья взбитой целлюлозы.
— Я строю заводы, Увадьев, — думает он вслух, — и мне не важно, как вам необходимо назвать это. Я буду с вами до конца, но не требуйте от меня большего, чем я могу. Социализм… да… не знаю. Но в этой стране возможно всё, вплоть до воскресения мёртвых! — Он вытирает усы прямо рукавом. — Приходит новый Адам и раздаёт имена тварям, существовавшим и до него. И радуется. Я не умею писать стихов, моё дело строить. Скажите — философия суперфосфата? Нет, я не Ренне. Мне ещё лет… — Он думает, шевеля пальцами. — Нет, всё-таки мне уже много: я помню и французскую революцию, и несчастие с Икаром, и библейскую башню, и позвонок неандертальского человека в каком-то французском музее… Вы много моложе меня, Увадьев.
— А вообще, сколько вам?
— Пятьдесят.
— Бураго, есть вопрос. Река пойдёт в трубы?
— Непременно.
— Целлюлоза будет?
— Твёрдо.
— Значит, командные высоты наши?.. Значит, возможно влиять на мелкие товарные хозяйства в стране?
— Вы страшный удачник, Увадьев!
— Так в чём же дело? — Вопрос остаётся без ответа. — Кстати, у вас есть где-нибудь дети, Бураго?
— Они умирали.
— А, так…
Опять они идут зигзагами и петлями от колышка до колышка, считая шаги и вымеряя место. Матовая от холода, неузнаваемая, стоит перед ними Соть.
— Здесь слешер'a и корообдирки, гут! — и носком сапога, под которым сразу образуется лужица, тычет в снег. — Отсюда конвейеры пойдут до самой рубилки. Вы подгоняйте ваших штабных устриц, Иван Абрамыч. Уже рвут землю, а чертежей всё нет. На устрицах Европы не обгонишь!
— Подстегнём, — зубным голосом говорит Увадьев.
— …тем более, что устрицы не кусаются, — смеётся Бураго.
Они идут в противоположный угол поля, где черёмуха. Дерево спряталось в снег и потёмки, и уже не разобрать до весны — какое. Бураго тычет пальцем в кору, и в ветвях дерева жалобней свистит снег.
— Вы правы всё-таки, Увадьев: надо лить бетон,
пока не застыл. Я смеюсь, потому что обидно. Тысячу лет мечтали и маялись, а когда пришло это самое, оказалось — устрицы… Здесь второй стаккер. Мне теперь на водонасосную… нам по пути?— Я провожу вас до ворот. Мне ещё к следователю… приехал.
Поле остаётся позади. Вечер странно укрупняет вещи, каждая стоит обособленно: сарай, дерево, неожиданная в просвете неба звезда; напрасно тщится связать их воедино ветер. На всех лежит глупый, толстый снег. Мир пятнист, и в нём сыро. Кажется, что кричат леса, но это всё тот же ветер зимы.
— Иван Абрамыч, вы совсем не пьёте?
— И даже не курю, — признаётся Увадьев, и ему почему-то стыдно за эту нечаянную искренность.
— Обязательное постановление не распространяется на свадьбы…
— Вы про Горешина? — Увадьев смеётся; он что-то слышал про долговязого рабочкомца и машинистку Зою, которая оказалась вполне практической женщиной. — Ну, Горешин меня не позовёт…
— Вы не наблюдательны, как все сильные люди, Увадьев. — В чуть выкаченном глазу Бураго блестит снисходительная искорка.
В снегу вырастают неравные пятна строений. Бураго не прощаясь, сворачивает вправо; левая тропка ведёт в посёлок. Он продолжает свой дозорный обход, — путь его сперва на водокачку. Он появляется неожиданно, и дежурный кочегар, смутясь чего-то, торопливей закладывает в топку мокрые поленья. Котёл дрожит, сигнализируя явный перегрев, и глаза главного инженера наполняются красными блесками из топки.
— Какое держишь давление?
Шипят лишь поршни, в одышке вскидывая вверх громоздкую тяжесть копра. Кочегар бежит к манометру, Бураго засматривает через его плечо. Перекрутясь на триста шестьдесят градусов, стрелка стоит на нуле. Всё благополучно грозным благополучием. Бураго знает: котёл работает на запасе прочности. Ещё минута — и лишний килограмм давления, потом вздуется белый пузырь пара, начинённый грохотом, и тот же манометр яростно вроется в обнажённую грудь кочегара. «Так случается сто восьмая статья. Следователю нечего уезжать со строительства, ему найдётся постоянная работа!»
— Открой пар! — сквозь зубы кричит инженер.
Тот лезет вверх с проворством отчаянья и передвигает грузик предохранительного клапана; конусообразное, ревущее дерево вырастает над котлом. Стрелка идёт назад, нехотя минуя злополучные цифры перегрева. Бураго стоит боком к кочегару:
— Зачем вы закрыли клапан, товарищ?
— Фырчит очень… — виновато мигает кочегар.
— У вас нервы, товарищ? — Ему смешно: завтра неврастенией заболеют солдаты, и государство будет рассылать валерьянку в нефтяных цистернах! Ему смешно, но он не смеётся. «Стрелка на нуле, но почему же не лопнул?»
— Грамотный?..
— Точно так.
— Фамилия?..
— Аксёнов.
Единственно для острастки записывая это имя в книжку, Бураго идёт дальше, через щепу и снег, арматурные обрезки и снег, цементную тару, полузасыпанную снегом. По зыбким и скользким мосткам он поднимается на стройку, одетую в тепляки. В работе уже третье перекрытие сортировочного отдела. Вокруг электроламп качаются пыльные ореолы. В воздухе висит известковая, мусорная пыль. Пахнет сохнущим бетоном. Взасос хрюкают пилы, мычит усмиряемое железо, гугниво, точно сквозь бороду, бубнят молотки. Бураго идёт, и в глазах его последовательно отражается всё… Постный старичок в очках огромным циркулем расчерчивает на досках чертёжные масштабы. Он строго смотрит на остановившегося Бураго и принимает с полу синий чертёжик, которому угрожает грязный сапог инженера. «Почему не лопнул?..» — хочется спросить у старика, потому что тот знает это лучше всех, но старик озабоченно склоняется над чертежом, и Бураго проходит мимо.