Избранное
Шрифт:
— За это, миленькие, под суд отдадут, — сказал он, на ощупь расставляя слова, и не ошибался.
Садил плывун, но Бураго воздерживался от четвёртой смены до самого февраля, пока не выяснилась необходимость чрезвычайных мер. Целых полторы недели длилось опасное равновесие между людскими усилиями и наступающим илом; враги караулили друг друга, взаимно выжидая хотя бы минутного ослабленья. Теперь дежурные плотники вылезли из ямы такими же грязными, как и землекопы. На экстренном совещании постановили одновременно с введением четвёртой смены применить систему понижающих колодцев, смысл которых был в деформации и соответственном понижении уровня плывунов. Вместе с тем, судя по количеству кубов вывезенного песку, Бураго выразил опасение: зал бумажных
В эту пору влечение к Сузанне странным образом совместилось для Увадьева с потребностью курить; всё чаще, всё убедительней представлялась ему бесполезность такого самоистязания… На окне его избушки валялась раскрытая коробка папирос, забытая Бураго в одно из посещений. Пыль насела на бумагу, и невидимый паучок наплёл над коробкой целые сети висячих мостов, — шелковистых, потому что однажды Увадьев пытался прогнать их. Может быть, паучок и уловил бы Увадьева в свои щекотные сплетенья, если бы не замело однажды его самого непредвиденной стихией. Стихия эта была просто мокрой тряпкой, которую держала в руке новая хозяйка увадьевского дома. Она приехала внезапно в разгар январских морозов, и Увадьев, встретив её на улице, не сразу признал в ней Варвару, мать. Видение показалось ему чудовищным: огромная фигура в новомодном и куцем драповом пальто шла к нему навстречу, скользя на обледенелой дороге и таща такой же огромный мешок; по правде сказать, к этому времени перина осталась единственным достоянием Варвары, — всё остальное, даже икона, сносилось от частого и неистового употребленья. С изумлением он глядел, как она скинула на снег свою ношу и машисто поправляла шаль, которою была окутана поверх своего вершкового драпа.
— Дураки у вас тут живут! — начала она, размахивая руками. — Чего уставился, ровно гусь на молнию?.. тащи! Не видишь, — мать упарилась совсем.
— Ты что же, пешком с самой станции? — нерешительно спросил сын. Он глядел на посинелые, опухшие от холода руки матери и вспомнил тринадцать километров сотинской ветки, тринадцать километров открытого пространства, где резвятся в эту пору северные ветроломы.
— Не, меня мужик вёз… да мужик-то дурак, мы и повздорили слово за слово! Я тогда сани остановила, — катись, говорю, дьявол, взад… я и сама доберусь. — С такою ношею ей нипочем оказался сотинский январь. — Ну, где твой курятник, веди гостью-то!
В непонятном веселии взвалив на спину варварину перину, Увадьев потащился к дому; по счастью, никто не встретился им на пути.
— На побывку приехала, не горюй! — говорила Варвара, пока Увадьев суетливо одну за другой раскупоривал консервные коробки. — Недельку поживу и поеду. Соскучилась больно…
— Живи, живи. Ты закуси сперва, закуси! Это вот… — он мельком взглянул на ярлычок жестянки — …это скумбрия, а это крабы. А боишься запоганиться, тут и перец фаршированный есть. Я вроде окрошки мешаю всё вместе и ем ложкой: гладко выходит. Ну, ешь, мать, действуй…
Варвара нерешительно облизала губы:
— А щец у тебя нету, Вань?
Сын даже и железку выронил — обломок ножа, который он приспособил для открывания коробок:
— Вот щей, действительно, нету. Щи — хлопотливо, варить надо. Ты ешь покуда скумбрию, а я печку затоплю. У меня и дров напасено: полное хозяйство. Ешь, мать, ешь!
Полчаса спустя они сидели рядом за столом; из чайника выбивался пар. Разговаривая, сын подносил конфетную бумажку к белой струйке, и та свивалась в рыхловатую трубочку.
— А ты старый стал, Иван, осунулся. Старей меня, а ведь я на шешнадцать лет тебя старше. Ишь, рожа-то ровно сукном обтянута солдатским!
— Ну, мать!.. это
я помолодел, не старь до поры. Самый разгар чувств у меня! Ты лучше расскажи, как с нэпманом-то раскрутилась. Я тогда спешил, не успел расспросить…Очевидно, и у ней были вещи, о которых неприятно вспоминать:
— …мужик-то, вёз, совсем дурень! Утят, говорит, можно песочком кормить, посыпать песок мучкой, и корми! За милую душу жрут, говорит. А я ему: на воде-то как же, ведь потонут… Да и косой к тому же. Смотрит в нос себе, ровно главней ничего на свете нет!
— Ты, мать, про другое думала сказать!
Варвара отодвинула чай и виновато кашлянула.
— Вань, а ведь я к тебе совсем приехала… не прогонишь? Холодно на табуретке-то сидеть. Сидишь, а рельсы-то всё бегут, бегут… и так надо до конца сидеть, пока не застынешь. Вань, тебе не стыдно меня? Ты говори прямо, мне всякое можно! Ты мне плати рубликов двенадцать в месяц, а я тебе всё буду делать, а?
Она была покорна и тиха, но именно в такую минуту и опасно было возражать ей.
— Ты чудачка, мать. Так и помрёшь чудачкой…
По улице торопливо прошла кучка рабочих, совсем мокрых, задний почти бежал, накинув на плечи мешковину; обледенелые его подошвы разъезжались на утоптанном снегу. Увадьев, пока видны они были в промёрзлом окне, проводил их суровым и пристальным взглядом.
— Вот-вот, опять постарел, — заметила Варвара. — Вань, трудно тебе? Ведь один ты!
— Нас побольше, чем один… — засмеялся сын. — А трудно — хорошо. Что легко даётся, легко и забывается.
— В поезде дьякон один рассказывал, будто у знакомого коммуниста голова от мыслей раскололась. Так и разошлась, как орех…
— Ну, это уж недоделыш какой-нибудь. Твоё производство крепче стоит, — открыто улыбался Увадьев, и желваки перестали бегать по его щекам. — Я, мамаш, покуда на тебя не жалуюсь!
Она осталась у сына, как ей казалось — навсегда. В избе, пока не переехали на новую квартиру, поселился небывалый порядок. Неутомимая тряпка не ограничилась подоконником; она обежала стены и полы, пробовала выбегать и на крыльцо, но там она быстро деревянела от мороза и снова пряталась за дверь. В доме установилось жилое тепло, оно пахло щами. Консервные коробки, весь запас Увадьева, мать тайком выменяла в кооперативе на крупу. Ей нравилось ждать к обеду сына, который всегда опаздывал; нравилось вступать с ним в ожесточённые перебранки.
Когда отношения наладились, Увадьев вызнал всё-таки историю её развода. — Нэпман Пётр Ильич, недолговременный варварин муж, имел склонность к двум вещам — к философии и выпивке. Первая выражалась в том, что он затейливо хохотал, читая советские газеты; выпивать же ездил преимущественно на кладбище, где лежал под плитой какой-то бригадир наполеоновской войны. Ему полюбился самый чин и тарабарская фамилия бригадира и, кроме того, уравновешенный собутыльник его не препятствовал скрипучей болтовне Петра Ильича. Варвара терпела месяца полтора, а потом выкинула однажды вечерком за дверь нэпмановы пожитки и самого, когда вернулся, не пустила ночевать. Кстати, и на рынке уже вытеснял Петра Ильича «Кооппортрет»… Повествуя об этих сокровенных подробностях, Варвара имела целью развлечь угрюмое молчание сына.
Причины крылись всё в той же водонасосной: с каждым метром продвижения вглубь Увадьев становился всё более молчаливым. Понижающие колодцы лишь в самой незначительной степени ослабили напор плывунов. Совет десятника открыть тепляк и выморозить дно повторяли теперь все, все, кроме Бураго. Землекопные артели теряли терпенье, и только в этом одном заключалось их отличье от машин; казалось, было бы легче в воде высверлить подобный же колодец. Насосы были загружены до предела, и на строительстве со дня на день ожидали прибытия нового центробежного шестидюймового насоса, который удалось добыть Жеглову. Ночи Увадьева стал беспокойны: он верил, что несчастье может случиться только ночью. Его будил каждый звук, и когда однажды чуть дольше обычного ревел ночной гудок, он тотчас же схватился за телефонную трубку: