Избранные произведения в трех томах. Том 3
Шрифт:
Копает землю, вспушивает грядки Платон Тимофеевич и всю жизнь свою перебирает год за годом. Неужели жизнь его так тут среди грядок и закончится? Дмитрий ругается. «Иди, говорит, борись за себя, доказывай свою правоту, свое право на труд. Должны тебя вернуть на твое место». Яков иначе рассуждает. Яков говорит: «С удовольствием, с радостью пошел бы на пенсию. Осточертела такая работа, когда не то делаешь, что хочешь и что считаешь нужным». Но Платон Тимофеевич ни с одним, ни с другим не согласен. Ходить да за себя канючить — это пусть кто–нибудь другой такими делами занимается. Но и на пенсии сидеть радости нет. Он иначе поступит. Сейчас, может быть, не время, учебный год кончается, а вот к осени ближе, перед новым учебным годом, пойдет он в техникум или в ремесленное
Вот как он поступит, а не так, как Дмитрий считает.
Давали родственники еще и такой совет: отправляйся в горком, к Горбачеву, свой теперь человек, пусть на завод навалится, на Чибисова. Но это могли советовать родственники не коренной ершовской породы, а зятья, которые школы старого Ершова, Тимофея Игнатьевича, не проходили. Нет у них настоящего понятия о рабочей чести. С первого знакомства попрошайничать лезть — хорошее дело получится!
Платон Тимофеевич загнал лопату в землю, распрямил спину. Отвык за год — с прошлого лета; отвычка в пояснице сказывалась. Рубашка на плечах и на спине была мокрая, будто бы ее только что выстирали. Снял, повесил на черенок лопаты. Солнце ласкало плечи, грудь, руки — приятно! Пошел сел на скамейку — два чурбака вкопаны в землю и на них доска, — закурил. Зеленело вокруг. Зеленели ветлы под склоном, где змеился хилый ручеек — остатки какой–то давно пересохшей речки. Под ветлами отдыхали козы, стадо голов в двести, а то и в триста. На валуне стояла часовым старая коза — вся черная, только борода белая. Пастухи — дед и двое пареньков — спали в тени ветел. Платон Тимофеевич вспомнил библию в протертом на углах коленкоровом переплете, на котором посредине был оттиснут крест. Лет сорок назад ее по воскресеньям листал его дед. В книге той как раз была картинка: козы под библейскими деревьями и библейские пастухи с длинными посохами.
— Тимофеич! — услышал он и обернулся. К нему шел один из горновых со второй печи. Посмотрел на часы: пять. Смена давно кончилась, сейчас начнут труженики подходить с лопатами да граблями, веселее станет. — Дай–кось закурить, Тимофеич. Забыл табачное довольствие дома. Не идти обратно…
Протянул горновому измятую в кармане пачку.
— И дела же у нас, Тимофеич, — заговорил тот, сделав затяжку. — На твое место–то знаешь кого вчера объявили? Не поверишь. Плеваться станешь.
— Ну, ну, не тяни, выкладывай!
— Инженера Воробейного, Бориса Калистратовича.
— Воробейного? — Платон Тимофеевич поднялся со скамейки. — Разыгрываешь!
— Хочешь, крест целовать буду? Только его у меня нету, Тимофеич, креста. Приказ, говорю, объявили. Все как следует. Все матерятся, все же знают, что он, тот Воробейный, Герману Герингу чугун выплавлял. Ребята пошли к начальнику цеха — на расчет подавать, тот взвился: «Тогда и вы мое прошеньице, други дорогие, примите. Я тоже на фиг отсюда отправлюсь». Партийное начальство пришло, беседу давай устраивать, разъяснять: так, мол, и так. Товарищ Воробейный, конечно, того, имеет проступки, пятнышки и так далее, но это опытный инженер, знающий специалист, еще до войны в цехе работал. Народ сидит, в пол смотрит, глаз не подымает: ну что, мол, ты нам рассказываешь — в чугуновоз головой твоего крупного специалиста, а не в начальство над нами ставить. Это, так сказать, если с душевной стороны смотреть. А по разуму… Ну что, Тимофеич, ты, по разуму возразишь? Взяли человека за штаны гитлеры, заставили служить. Не железный. Твоего брата, Степана, тоже взяли этак, мордой об стол стукнули, служил, верно?
— Но в своих–то он не стрелял. — Платон Тимофеевич стал закуривать новую папиросу.
— И тот в своих не стрелял, Воробейный–то. В общем, ни фига Гитлер с наших печей не получил.
— А это
уж не по вине Воробейного. Другие были, которые печи закозлили.— Он, не он — трудно теперь разбираться: сколько времечка прошло. Смиряемся, Тимофеич. Под его командой служить будем.
Платон Тимофеевич скомкал пачку папирос, которую вертел в руках, швырнул на землю, схватил свою мокрую рубашку, натянул на себя; мокрая, она скрипела, когда надевал. Поднял пиджак с травы и пошел прочь с огородов.
Горновой подобрал скомканную пачку, бережно ее расправил, вытащил по одной сломанные, раздавленные папиросы, разложил их на скамейке, принялся заклеивать. Для этого он отдирал от мундштуков и слюнявил лепестки тонкой бумаги.
А Платон Тимофеевич, пройдя через библейское козье стадо, вступил в окраинные улицы города. Добравшись до автобусной остановки, он на ходу вскочил в уходивший автобус. Двадцать минут спустя уже был в приемной секретаря горкома партии.
— Доложите, — сказал он секретарше Симочке. — Ершов, скажите, пришел, Платон Тимофеевич.
Горбачев вышел в приемную, пожал руку, пригласил в кабинет, говорил, что очень рад видеть, усадил в кресло, и хотя в кабинете было написано, что здесь не курят, достал из стола коробку папирос, предложил Платону Тимофеевичу и закурил тоже. С чем Платон Тимофеевич пожаловал к нему, не спрашивал. Платон Тимофеевич сам заговорил:
— О себе — молчу. Мне жизнь испортили — это ладно…
— Чем испортили? Я слышал, на пенсию отпустили. Что же в этом плохого? Человеку у нас положено отдыхать, если возраст вышел.
— Эх, Иван Яковлевич! — перебил Платон Тимофеевич. — Не отпустили, а выперли. Взашей выперли. Разница же!
— Целое заседание было. Торжественно все. Я даже в газете читал заметку: «Проводы ветерана труда»…
— Ветеран! Да разве мой возраст ветеранский? Он формально такой. А если по силам моим?.. Посмотри на меня, я что — похож на пенсионера? Я здоровый, я работать хочу. Чего меня выперли? Вредительство это.
— Ну что ты, что ты, Платон Тимофеевич, такими словами кидаться. Это уж, знаешь, слишком.
— А сволочь всякую в цех ставить — это не слишком? — Платон Тимофеевич пошарил по карманам, папирос не было, потянулся через стол к коробке Горбачева, опрокинул медный стаканчик с карандашами, взял папиросу.
— Какую сволочь? — спросил Горбачев.
— А такую, которая фашистам служила. Инженера Воробейного.
— Куда они его поставили, на какую должность?
— На мою, в обер–мастера. А ему что фашистам служить, что советской власти.
— Зря так, зря, Платон Тимофеевич, — стараясь его успокоить, говорил Горбачев. — Конечно, это не герой отечества, ваш Воробейный. Но специалист. Он ведь еще в строительстве домен на заводе участвовал, у него печатные работы есть.
— Так, значит, все, по–твоему, правильно — Ершова по шее, Воробейного — в красный угол, под иконы, в пояс ему гнуться: батюшка ты наш, нашкодил, уважь, прими наше полное к тебе уважение — так, что ли?
— Зачем же эта церемония? Пусть чугун выплавляет — и все.
— Да его рабочие в чугуновоз головой сыпанут, тогда что?
— Это брось, это брось! Пережимаешь, Платон Тимофеевич! Эмоции, эмоции, дорогой мой. Может быть, тебе работу подобрать, если дома не сидится? Я тебя понимаю, я бы тоже не смог в домохозяйках пребывать. Так, что ли, подобрать работку? Полегче, более подходящую к возрасту?
— Сам подберу. За это прошу не беспокоиться, сухо ответил Платон Тимофеевич, взяв еще одну папиросу. — Смотри, Иван Яковлевич, обозлите вы меня все, в ЦК поеду.
— Знаешь, Платон Тимофеевич, — мирно сказал Горбачев. — Мне этим постоянно грозятся: вот, дескать, сидишь ты тут такой–сякой немазаный и что–то извращаешь. Вот поедем в ЦК, и тебе дадут. А почему вы, дорогие товарищи, думаете, что я непременно должен все извращать, все делать не так, все во вред, все поперек людям? А я такой же человек, как и ты, такой же коммунист, я же болею за то же самое, за что и ты. А вот я тоже отправлюсь в ЦК и скажу: неправильно ведет себя коммунист Ершов. Ну и что тогда?