Избранные произведения в трех томах. Том 3
Шрифт:
— А чем же я себя неправильно веду?
— Словами кидаешься, дорогой Платон Тимофеевич. Как–то слишком легко они у тебя с губ слетают. Вредительство. Сволочь. Обозлюсь. Пожалуюсь…
— Пожалуюсь — я не говорил. Я не жалобщик, товарищ Горбачев. — Платон Тимофеевич встал, выпрямился, развернулась его крутая грудь. — Я рабочий человек. Мне не на кого жаловаться. Жалуются всякие подчиненные. Я не подчиненный. Я буду призывать к порядку, вот что я буду делать. Вот эти руки видел? — Он положил обе руки свои на стол ладонями кверху. Ладони были сильные, в старых рубцах и подпалинах. Пальцы узловатые, никто уж их никогда не отмоет, гарь вошла в них навечно, как входит
— Да ты не горячись, обожди.
Но Платон Тимофеевич все же ушел, повторяя:
— Нет уж, ладно, в другой раз.
После его ухода Горбачев вызвал заведующего промышленным отделом, сказал ему, что с Металлургического идут сигналы — не все благополучно в расстановке кадров.
— Правильно, Иван Яковлевич, не все. И я вам это скажу, — заговорил заведующий отделом. — Министерство издает приказ за приказом. Чибисов мне сказал, что хоть с завода уходи. Он с вами об этом не разговаривал? Надо, считает, решительно бороться против такого произвола. Он еще считает, что есть кто–то, кто на заводе мутит воду, а этого мутильщика поддерживают в министерстве.
— Займитесь, пожалуйста. Изучите дело поосновательней. Почему так поспешно отправили на пенсию обер–мастера Ершова, откуда всплыл этот Воробейный? Свяжитесь с партийным комитетом, поинтересуйтесь, что рабочие в доменном цехе думают. Министерство министерством, но и мы не регистраторы событий.
Платон Тимофеевич в страшной ярости шагал на завод, прошел прямо в прокатку, поднялся на стан к Дмитрию; они вышли из цеха, стали расхаживать на пустыре среди железного лома, ржавого и заросшего бурьяном, — прошлогодние сухие стебли торчали жесткой щеткой, между ними подымалась молодая зелень. Платон Тимофеевич подробно рассказал Дмитрию о разговоре с Горбачевым.
— Добряки какие! — У Дмитрия дернулся на щеке шрам. — Того не понимают: сегодня обер–мастера Ершова смололи, завтра Чибисова будут перемалывать. Уж один у нас на занятиях высказывался в таком роде… Послезавтра и до него, чудака, до Горбачева, доберутся. Воевать, Платон, надо. Я тебе сразу говорил: воюй. А ты сидел мокрой курицей.
— В обком идти?
— Иди. В заводском комитете пошуми прежде. Погрозился в ЦК поехать — поезжай, если тут ничего не выйдет. Ты правильно сказал: мы не жалобщики. Мы не жалуемся, не просим, а требуем.
— Ладно. Иди работай. Пораскину мозгами.
Домой пришел, схватился закурить — папирос тоже не было. Решил постучать к соседу, к артисту Гуляеву.
Гуляев стоял посреди своей комнаты с поднятой рукой и произносил речь.
— Очень рад, — сказал он, опуская руку, когда на его машинальное «да» в дверь вошел Платон Тимофеевич. — Очень рад. Знакомьтесь. Это молодой писатель. Пьесы пишет. Товарищ Алексахин.
Платон Тимофеевич подал руку парню, который поднялся из–за стола.
— Присаживайтесь, — сказал Гуляев, подвигая стул Платону Тимофеевичу.
Платон Тимофеевич присел.
— В общем–то я на минутку. За папироской пришел.
— Пожалуйста, — предложил портсигар Алексахин. — Возьмите у меня, Александр Львович некурящий.
— Вот читаем пьесу, дорогой товарищ Ершов, — заговорил Гуляев, расхаживая по комнате. — У меня была мысль пригласить рабочих, специалистов с завода и почитать пьесу им. И вас имел в виду. И уж поскольку вы пришли, может быть, послушаете, о чем мы тут говорим. Пьеса вас касается, Платон
Тимофеевич. И ваши тут есть рассказы, и других доменщиков. И домыслы товарища Алексахина. И мое кое–что. Как, товарищ Алексахин, прочтем пару сценок товарищу Ершову? Он, учтите, сын вашего главного героя.— Ах вот как! — Алексахин снова поднялся из–за стола. — Так и вы здесь есть! — Он тронул рукой раскиданные по столу листки. — Это замечательно, что вы зашли к нам. Мы с Александром Львовичем работаем коллективно — переделываем, доделываем, уточняем. У вас есть время послушать?
— Давайте, — сказал Платон Тимофеевич, устраиваясь на стуле поудобней. Особого интереса к пьесе он не испытывал. И не до нее ему было. Но нехорошо вот так сразу отказаться и уйти, невежливо, все–таки работники искусства, творческая лаборатория…
Читать стал Гуляев. Он не читал, а играл эту пьесу. Читает за молодого — перед Платоном Тимофеевичем так молодой и появляется, читает за старого — старый виден. И женщиной он мог быть, и рабочим, и инженером. Было это все про жизнь семьи Окуневых, про какой–то завод, неизвестно где, а Платону Тимофеевичу виделся свой завод и родное его, ершовское, семейство. Ну до того много похожего, и все именно так, как было и есть в действительности… Папироса погасла, забыл про нее, зажатую в пальцах. Слушал, слушал о старике Окуневе и не заметил, как это случилось, старик Окунев превратился для него в покойного Тимофея Игнатьевича, в родного батьку. Стоял отец под ударами гитлеровских палачей несгибаемо, гордо: «Стреляйте вы, завтрашние трупы!» Слезу почувствовал Платон Тимофеевич при этих словах — и тогда очнулся, кашлянул, вновь раскурил папиросу.
Два часа читал Гуляев; никто не заметил, как пролетело время, как стемнело за окнами, как затеплились в майском небе голубые звезды. О многом успел пораздумать за эти два часа Платон Тимофеевич.
— Спасибо вам, товарищ писатель, — сказал он, когда чтение было окончено, и кивнул головой Алексахину.
— Разве я писатель? Что вы, товарищ Ершов! — Алексахин смутился. — Я так… Начинающий еще. Значит, нравится?
— Только вот что скажу. — Платон Тимофеевич не ответил Алексахину. — Скажу я вам такое дело. Есть у вас одна слабинка, неясность вроде. Не понять, кто домны для гитлеровцев восстанавливает, кто на стариков доносит и так далее. Все это у вас в тумане, гестапо, дескать, — и вся недолга.
— Вы знаете, — сказал Алексахин, выслушав, — вы правы. Я бывал на заводе, с рабочими некоторыми беседовал. Товарищ Бусырин, редактор городской газеты, мне рассказывал. Александр Львович тоже… А я всех слушаю и тоже чувствую: есть слабинка, и именно в том, о чем вы говорите. Драматизм от этого снижается.
— Драматизм — ладно, — нетерпеливо перебил Платон Тимофеевич. — Главное, чтоб по правде получалось. Про Воробейного слышать вам не приходилось?
— Говорили, что служил такой немцам. Но я им не заинтересовался.
— Зря не заинтересовались. Это и был тот, кто домны восстанавливал. И он, душа моя это чует, батьку нашего предал. Никто бы другой не разгадал хитрый стариковский маневр, никто бы другой не пошел доносить. Сделать это мог только тот, который уже с потрохами себя врагу продал. Продайся в одном, пойдешь по дешевке и в другом. Вот такого изобразить надо. Без него непонятно.
— Знаете, Александр Львович, а над этим стоит подумать, — сказал Алексахин. — Ведь я вам говорил, вы помните?.. Говорил, что непременно должен быть какой–то тип в ходе действия, который бы служил гитлеровцам. Вы сказали, что это не столь важно, подавай вам старика, главного героя…