Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Этим приказом он дал убедительнейшее доказательство своего дружественного государству образа мыслей. Он ударил по лицу человечество и воскликнул: «Да здравствует государство!» Нашлось в этом государстве лишь одно одиноко грустящее сердце, в котором еще осталась человечность, — сердце милой девушки, из глубины которого вырос в роскошной красоте цветок любви. Антигона ничего не понимала в политике, она любила. Разве она хотела защитить Полиника? Отыскивала соображения, отношения, юридические точки зрения, которые могли бы объяснить, извинить или оправдать его образ действий? Нет, она любила его! Что же, она любила его потому, что он ей брат? Разве и Этеокл не был ее братом, разве Эдип и Иокаста не были ее родителями? Могла ли она после всего пережитого иначе как с ужасом относиться к своему семейному союзу? Могла ли она приобрести силу любви из этих отвратительно нарушенных родственных уз? Нет, она любила Полиника потому, что он был несчастен и что только высшая сила любви могла освободить его от проклятия. Чем была эта любовь, ни половая, ни родительская, ни сыновняя, ни братская? Она была высшим расцветом

всего. На развалинах половой, родительской и братской любви, от которой отрекалось общество и которую отрицало государство, питаясь неуничтожимым зерном этой любви, вырос роскошнейший цветок любви чисто человеческой.

Любовь Антигоны была вполне сознательной. Она знала, что делает, но знала также и то, что ей должно сделать, что у нее нет выбора, что она должна так поступать в силу требований любви. Она знала, что должна повиноваться этой бессознательно понуждающей необходимости самоуничтожения из сочувствия, и в этом познании бессознательного она была вполне человеком, самой любовью в ее высшей полноте и силе. Антигона сказала благочестивым гражданам Фив: «Вы прокляли моих отца и мать, потому что они любили, не зная друг друга; вы не прокляли, однако, самоубийцу Лаия и защищали враждовавшего с братом Этеокла. Теперь прокляните меня, действующую из чистой человеческой любви, — и мера ваших преступлений будет полной!» И что ж, любовное проклятие Антигоны уничтожило государство! Ни одна рука не поднялась за нее, когда ее повели на казнь. Граждане плакали и взывали к богам, чтобы они сняли с них муки сострадания к несчастной; они провожали ее и утешались тем, что иначе быть не могло: покой и порядок государства, к сожалению, требовали человеческой жертвы.

Но там, где рождается любовь, является и ее мститель. Некий юноша воспылал любовью к Антигоне. Он открылся своему отцу и требовал от его отцовской любви снисхождения к осужденной. Но тот остался тверд. Тогда юноша разрыл могилу возлюбленной, где она была погребена заживо. Он нашел ее там мертвой, и мечом пронзил свое любящее сердце. Это был сын Креонта, владыки государства! При виде мертвого сына, который из любви должен был проклинать своего отца, владыка сделался снова отцом. Любовный меч сына со страшной силой проник в его сердце: глубоко пронзенное государство рушилось, чтобы в своей смерти сделаться человеком.

Святая Антигона! К тебе взываю я! Пусть развевается твое знамя, чтобы под ним мы уничтожали и искупали! <…>

Несравненно в мифе то, что он во всякое время остается правдивым, а его содержание — при наибольшей краткости — неисчерпаемым. Задача поэта заключается в том, чтобы выразить его. Не всегда греческий драматург проявлял полную наивность относительно мифа, который ему надлежало выразить; сам миф большей частью правдивее выражал сущность индивидуальности, чем это делал поэт. Драматург вполне воспринял дух этого мифа в том отношении, что сделал сущность индивидуальности неизменным центром художественного произведения, которым оно питалось и освежалось. Эта творческая сущность являлась поэту столь неизменною, что из нее выросли софокловские Аякс и Филоктет — герои, которых никакие соображения мудрого общественного мнения не могли отклонить от самоуничтожающей правды естественных запросов их природы, отвести к плаванию в мелких водах политики, где так искусно лавировал хитроумный Одиссей.

Нам должно только верно понять миф Эдипа в отношении его внутренней сущности, и мы получим в нем понятную картину всей истории человечества от начала общества до неизбежного падения государства. Необходимость этого падения в мифе предчувствуется, а история должна ее воспроизвести.

Со времени существования политического государства в истории нет ни одного шага, который бы, хоть и направляясь решительно к тому, чтобы укрепить государство, не вел к его падению. Государство как абстракция всегда представлялось направляющимся к упадку, или, вернее, оно никогда не становилось действительностью. Только конкретные государства в своей постоянной смене, как вариации неисполнимой темы, вели свое властное, хоть прерываемое и оспариваемое существование. Государство как абстракция — это id'ee fixe благожелательного, но заблуждающегося мыслителя; как понятие конкретное — добыча произвола властных или хитрых личностей, заполнявших своими деяниями страницы истории. Мы не станем больше заниматься этим конкретным государством, содержанием которого Людовик XIV по праву назвал себя. Зерно его исходит из сказания об Эдипе. Как начало всяких преступлений мы познаем владычество Лаия, который, желая ненарушимой власти, сделался неестественным отцом. Из этой сделавшейся собственностью власти, на которую почему-то смотрят как на основание всякого доброго порядка, исходят все преступления мифа и истории.

Коснемся только абстрактного государства. Мыслители этого государства хотели абстрактной формой сравнять и сгладить несовершенства общества. То, что сами они считали эти несовершенства чем-то явившимся извне, единственно соответствующим «неустойчивости» человеческой натуры, и никогда не возвращались к самому человеку — человеку, который сначала непосредственно, а потом и вследствие ошибочного взгляда вызывал эти неровности так точно, как и путем опыта и исправления ошибок должен был создать совершенное, то есть соответствующее действительным потребностям людей, общество, — это было большой ошибкой, доведшей государство до неестественной высоты, откуда оно хотело направлять человеческую натуру, которой совсем не понимало и могло понять тем меньше, чем больше хотело управлять ею.

Политическое государство живет исключительно пороками общества, добродетели которого заключаются

в человеческой индивидуальности. За пороками общества, которые единственно ему видны, оно не может узнать добродетелей, которые приносит индивидуальность. В таком положении оно давит на общество до такой степени, что обращает его порочные стороны и на индивидуальность. Оно должно было бы, таким образом, уничтожить наконец и сам источник питания, если бы требования индивидуальности не оказались более сильной природы, чем искусственные соображения политиков.

Греки ложно понимали в фатуме природу индивидуальности, потому что она нарушала нравственные обычаи общества; чтобы побороть этот фатум, они вооружились политическим государством. Наш фатум — это политическое государство, в котором свободная индивидуальность познает свою отрицающую судьбу. Но сущность политического государства — произвол, а сущность свободной индивидуальности — необходимость. Организовать общество индивидуалистов, которых мы должны признать правыми в тысячелетней борьбе против политического государства, — вот задача будущего, ставшая нам ясной. Организовать общество в этом смысле — это значит основать его на свободном самоопределении индивидуума, этом вечном, неисчерпаемом источнике. Но сделать бессознательное человеческой природы сознательным в обществе и в этом сознании иметь в виду только общую необходимость свободного самоопределения личности для всех членов общества — это значит уничтожить государство, ибо государство при помощи общества идет к отрицанию свободного самоопределения личности; оно живет ее смертью.

IV

Для искусства, которое занимает главное место в этом исследовании, уничтожение государства представляет следующий, чрезвычайно важный момент.

Изображение борьбы, в которой индивидуум хотел освободиться от политического государства или от религиозной догмы, тем непреложнее должно было сделаться задачей поэта, в то время как политическая жизнь, удалившись от которой, поэт мог вести только жизнь воображаемую, все более сознательно проникалась превратностями этой борьбы, что как бы и составляло ее содержание.

Если мы оставим в стороне религиозно-государственного поэта, который, точно так же как и художник, с жестоким удовольствием принес человека в жертву своему идолу, тогда мы увидим перед собой только поэта, который, будучи действительно исполнен сострадания к скорбям людей, и как личность и как изобразитель своей борьбы восстал против государства, против политики. Но индивидуальность, которую поэт призывал к борьбе с государством, в силу природы вещей не была чисто человеческой, а обусловливалась самим государством. Она была реакцией его крайнего развития, существовала, так сказать, внутри самого государства. Сознательной индивидуальности, то есть такой, которая заставляет нас поступать в данном случае так, а не иначе, мы достигаем только в обществе; оно одно порождает самый момент, по отношению к которому мы должны принять то или другое решение. Индивидуум без общества совершенно немыслим, ибо только в отношении с другими индивидуальностями обнаруживается, чем мы от них отличаемся и что в нас особенного. Поскольку же общество сделалось политическим государством, это последнее и обусловило своею сущностью особенности индивидуальности, и, раз уж оно было государством, оно — в противоположность свободному обществу — сделало это гораздо строже и категоричнее, чем общество. Никто не может изобразить индивидуальность без обусловливающей среды. Если эта среда естественна, дает простор и свободу развитию индивидуальности и, свободная в своей внутренней непосредственности, при столкновении с индивидуальностью эластично принимает соответствующую форму, то такая среда может быть верно и правдиво обрисована простейшими чертами, так как лишь при отражении индивидуальности среда приобретает характерные свойства. Государство не является такой эластичной и гибкой средой, — оно догматически неподвижная, сковывающая сила, которая наперед заставляет индивидуума поступать так, а не иначе. Государство сделалось воспитателем индивидуумов. Оно овладевает ими еще в утробе матери, предопределяя им неравные доли в средствах к социальной самостоятельности. Навязывая им свою мораль, оно лишает их непосредственности воззрения и, как своей собственности, указывает, какое место они должны занять среди окружающих. Гражданин обязан своей индивидуальностью государству; это наперед предназначенное ему место, где его чисто человеческая индивидуальность уничтожается в смысле возможности действий и сводится к тому, что — самое большее — он может думать «про себя».

При помощи религиозной догмы государство хотело очистить и те опасные уголки человеческого ума, куда спасалась индивидуальность. Но в этом оно должно было оказаться бессильным: оке воспитывало себе лицемеров, граждан, которые поступают не так, как думают. Из рассуждений, однако, родилась сила противоречия государству. Первое свободное человеческое правление сказалось в отклонении религиозной догмы; свобода мыслить была наконец в силу необходимости допущена государством.

Как же проявляется в поступках эта чисто умственная индивидуальность? С тех пор как государство существует, индивид может действовать как гражданин государства, то есть как человек, поступки которого не соответствуют образу мыслей. Гражданин не может сделать шага, который бы наперед не был оценен как долг или как проступок. Характер такого долга или такого проступка не есть нечто свойственное данной индивидуальности. Гражданин может предпринимать все, что ему угодно, чтобы действовать согласно своему, настолько еще свободному, образу мыслей, но он не имеет права переступить пределы государства, которому принадлежит и его преступление. Только путем смерти он может перестать быть гражданином — тогда, когда перестанет быть уже и человеком.

Поделиться с друзьями: