Изнанка
Шрифт:
Рысцов краем локтя все же успел поддержать отпавшую челюсть, чтобы та не сверзилась в таз с мусором.
– Буквально за несколько дней до тех памятных событий. Тринадцатый год пацану шел, жил с матерью – в общем, история на твою похожа, только я с ним пореже виделся и не афишировал. Ну обеспечивал, понятное дело, финансово...
– А... а чего ж вы... нет, не то. Как же мальчишка жил-то, зная, что его батя известнейший кинорежиссер? Да он бы вмиг растрезвонил на всю округу... Слабо верится во все это.
Петровский промыл картошку и принялся ее резать на щербатой доске.
– Не растрезвонил бы. У него ДЦП был.
–
– Чего ты не понял?! Детский церебральный паралич! – рявкнул Андрон, шарахнув ножом чуть ли не по пальцу. – В коляске жил, почти не говорил. С психикой не все нормально тоже... было.
– Ничего себе... – растерянно привстал Валера. Снова сел, не зная, что делать, что говорить. – Почему ты молчал-то?..
Андрон перестал резать, глянул на него через плечо, горько усмехнулся:
– Ну сказал бы я тебе. И что?
– Так... мы бы... – Рысцов заткнулся.
Действительно – «и что?..»
– В общем, он очень много времени проводил в эсе. – Петровский вновь принялся крошить обструганные картофелины. – Те зоны мозга, на которые воздействовали С-волны, поражены не были. Эс подарил ему полноценную жизнь. Там он мог ходить, бегать, играть, разговаривать со сверстниками... Осваивался все больше и больше. Потом получилось так, что пацан стал сшизом. Да не абы как, а второй категории. Спектр его возможностей вновь расширился... И в конце концов пришел момент, когда он дал понять нам с матерью, что не хочет больше возвращаться...
Андрон умолк. Валера даже вздохнуть не смел. В прохладном воздухе сеней раздавались только хруст картошки и шорох лезвия о дерево.
– Я запретил. Тогда уже были технические средства вроде нынешних аппаратов гиперсомнии, и пацана, в принципе, можно было погрузить в перманентный сон. Но я запретил. – На спине Петровского, под несколько маловатой ему рубашкой, угрожающе всколыхнулись бугры мышц. – Я не хотел, чтобы он менял реальность на красивую обертку. Какой бы она ни была. Я его любил таким, какой он был. А он – нет. Мальчишка, ощутив мнимый простор жизни, возненавидел этот мир. Возненавидел мать, меня... Все вокруг... Он после моего отказа больше не произнес ни слова. Уже не один год в его комнате было витражное окно, доходившее почти до пола. Заказали дизайнерам, чтобы пацан мог подъезжать вплотную и любоваться с высоты одиннадцатого этажа парком, раскинувшимся внизу. Эти сволочи не потрудились использовать толстое двойное стекло, как я просил... Сэкономили. Он просто вышиб с разгону его коляской... мать с кухни даже прибежать не успела на звон.
В сенях стало очень тихо. И жутко.
Наконец Рысцов прерывисто выдохнул.
– Поэтому я ненавижу эс, – обронил Петровский, не поворачиваясь и не давая первым заговорить Валере. – И, если представится хоть малейшая возможность, не моргнув, уничтожу этот слащавый мир. Он ведь продает нам счастливую жизнь втридорога, Валера...
Дверь распахнулась, сдавленно скрипнув, и на пороге показалась широкая, красная с мороза ряха Таусонского. За ним топтался Аракелян. Повеяло вечерней сыростью марта.
– Ага, готовите! Подмога пришла, так-сяк! – громогласно объявил Павел Сергеевич, давая пройти горбоносому профессору.
В хате сразу стало тесно и шумно. Заслышав голос хозяина, из дальней комнаты проорал молчавший все это время, словно партизан перед допросом, попугай Жорик:
– Кр-рабы! Кр-реветки! Жр-рать!
– Валерий, ты готов к сеансу? – спросил
Альберт Агабекович, расстегивая волосатыми, чуть подрагивающими пальцами бушлат и стягивая качественно загвазданные сапожищи, которые были размеров на пять больше его ступней. – Начинаем через полчаса, хорошо?– Да... – потерянно откликнулся Рысцов. – Да, конечно...
Все рассказанное Андроном походило на страшный, кошмарный сон и никак не желало укладываться у него в голове. Как можно носить в себе... такое? Уму непостижимо! Ведь и планку своротить может в два счета – на протяжении месяцев не поделиться таким горем... Ни с кем. Сжав губы, тягать штангу, убивая в себе ярость, беспомощно смотреть, как рушится все вокруг. И вспоминать, улыбаясь окружающим и сверкая крепкими зубами. Вспоминать о том, как запретил несчастному мальчишке уйти в морок счастливых грез, как двумя словами лишил его права на жизнь. Вспоминать, как ошибся...
Валера не слышал, как пререкались Таусонский с профессором, разбрасывая по всем сеням одежду и ставя на конфорку чайник... Все звуки слились в какой-то однотонный гул... Он смотрел, как Андрон отскребал от грязи одну за другой морковки и бросал их в кастрюлю, избегая встречаться глазами с ним, с другом, с Рысцовым, который чуть было не оказался среди тех... сшизов. Фанатиков счастья, не ведающих границ.
Что творилось в накачанных мышцах души Петровского? Ведомо одному ему. Бывшему хозяину своей совести, который в одночасье стал ее слугой. Это даже не страшно уже, это... по-другому. Такое находится за гранью понимания и меры. По ту сторону поступков и вещей.
Это называется... как же? Водоворот терминов скрутил его мысли в спираль – категории, буквы, понятия, ничейные мнения... Нет, нет этому имени среди наших слов.
Рысцов вдруг снова почувствовал ледяное прикосновение ветра, который рассказывает свою бесконечную историю о мгновениях.
Который проносится сквозь лицо, руки, сердце и, хрипя, кричит о секундах...
Тех, что когда-то уже прожил.
Усаживаясь в кресло, Валера был мрачнее тучи. На расспросы смугловатого Аракеляна и насупившегося Таусонского он не отвечал – лишь отмалчивался и сглатывал шершавый ком, засевший в глотке. Петровский все еще гремел посудой в сенях-кухне.
– Валерий, ты сейчас в таком эмоциональном состоянии, что ни о каком гипнозе не может быть и речи! – выдохнул наконец профессор и махнул рукой. – Думаю, нужно отложить до завтра.
– Какой завтра, так-сяк? – тут же рыкнул Таусонский. – Сутки терять? Мы и так все на свете запустили.
Жорик в знак согласия долбанул клювом в дверь с той стороны и гаркнул что-то про «полный кр-рах».
– А ну пошел в клетку! – заорал подпол, мотнув в воздухе бочкоподобным кулаком. – Андрон, отконвоируй его, пожалуйста, и пледом накрой, чтоб не вякал.
В сенях послышалась возня и недовольное кудахтанье попугая.
– Невозможно работать, – развел волосатыми руками Аракелян, спокойно усаживаясь на кровать.
Рысцов глубоко вздохнул и постарался отогнать мрачные мысли. Сглотнул-таки противный комок и сказал:
– Я в порядке, Альберт Агабекович. Давайте начнем.
Профессор недоверчиво всмотрелся в него умными глазами, а Таусонский, оживляясь, проворчал:
– Ну вот, другое дело. – Подошел к видеокамере, печально понурившей объектив на штативе, повертел ее, оживляя. – Так я включаю запись?