Чтение онлайн

ЖАНРЫ

К себе возвращаюсь издалека...
Шрифт:

— Горбушка у буфаноцки, а у мягких краюшка.

И правда, край бесформенный, неопределенный, просто край — краюшка. А край буханки — горб, горбушка. А я ведь, помнится, писала, ничтоже сумняшеся, нечто вроде: «И отрезал всем по большой краюхе хлеба…» Сколько у одного хлеба краев?..

Или «лукошко»: я никогда, в общем, ясно не представляла, каков именно этот экзотический предмет: «девочка с лукошком пошла в лес», вроде бы любая небольшая корзинка — лукошко. Здесь лукошко — решето из лыка, из него раньше сеяли. И сразу вспомнишь: «лукошко» — «лыкошко»…

— Чошуйчато полотенце у ней петухами вышито, — говорит Анна Михайловна. Очень красивая здесь традиционная (красным и черным) вышивка: петухи, лошади, цветы, узоры… А «чошуйчато» — это вафельное, мне, например, гораздо больше нравится.

— Без труда спасанья не бывает, — говорит шутя Анна Михайловна нашей студентке Любе,

которая пытается что-то шить на машинке, хотя знакома с этим орудием ручного труда скорее теоретически. И потом, на следующий день, ей же, освоившей с грехом пополам ремесло: — Науцисси хромать, как нога заболит!..

Про Лампию:

— Она дородно косит.

И Лампия сама про себя:

— Я дородно раньше пила, теперь не так…

Выпадают из городского языка слова, теряются: у нас «дородный» — лишь для определения объемов тела героя, и то с экзотическим оттенком. Помидоры «зорят» на окне. Заря, зарница, зорят… Хорошо.

Есть у Анны Михайловны кроме Бильки и четырех кур с хромым петухом еще жилец в доме — тигровой масти, немолодой, серьезный кот. Поминать о нем не было бы особой нужды: в каждом деревенском доме есть такой мышелов. Но на всех нас производит огромное впечатление великое чувство собственного достоинства, которым этот кот наделен. (Не зря говорят, каковы сани, такие сами — к животным это относится еще в большей степени.) Ни разу за время, пока мы у Михайловны жили и ели, что бог послал, Барсик не унизил себя, выклянчивая подачку. Мы за столом — Барсик сидит у ножки чьей-либо табуретки, весь внимание — но не больше. Не мяукнет, не лезет на стол или, тем паче, на колени, просто ждет. Он не голодный, конечно, потому что работник: мышей у Анны Михайловны ни в голубце (подпол), ни на повети нет, однако вкусные объедки с хозяйского стола он, естественно, как все кошки, любит. Ждет — и его одаривают. Лишь однажды Барсик изменил себе, но при обстоятельствах, я считаю, исключительных. Привезли мы с собой немного сухой колбасы и как-то утром за завтраком отрезали всем по кусочку посолиться. Не то чтобы мы забыли про Барса, просто посчитали, что потом он получит шкурку, обрезочки и прочее. Наша студентка Люба, которая по младости лет больше других заигрывала с Барсом, поднесла ко рту кружок колбасы — и вдруг, не выдержав, кот молча, но настойчиво дотронулся лапой до ее колена. «Вишь како-ой!» — возмутилась Анна Михайловна, но мы вступились за Барса хором и обрезочки ему отдали.

Днем наш кот обычно сидит — наподобие зверя в Ашоковой колонне — на столбе огородного плетня. Спит дома он только в ногах у Михайловны, а если не спит, то шастает с кошками по переулку и вот тут-то орет очень громко и очень противным голосом…

К нашей хозяйке иногда приходит в гости еще одна «старинная старушка» Павла Алексеевна. (Тут говорят: «Здесь у нас есть старинных старушек», «Есть у нас таких стариков», «Дожжа сегодни было». По словам Веры Федоровны, это либо финское влияние, либо с течением времени утрачено, выпало, «много».) Нашу Анну Михайловну не назовешь бойкой, но она не застенчива: держится всегда естественно-достойно, сообразительна, сразу схватывает, о чем ее Вера Федоровна пытает, и почти всегда дает истинные ответы. Павла же Алексеевна (теперь и не услышишь такое имя, а ведь раньше было много парных имен: Павел — Павла, Степан — Степанида, Федор — Федора, Василий — Василиса. Сохранилось в употреблении только Александра), видно, никогда не была хороша собой: вислый нос и длинный рот, глаза небольшие и лицо слишком узкое. Может, от этого дожила в ней до старости лет детская смешная застенчивость: поначалу слова не выжмешь из нее, закрывается кончиком платка, как девушка, хихикает, отнекивается: «Ты чё, Михайлёвна, чё я знаю-то? Чего я им скажу? Да я и не по-правильному говорю!..»

Потом, наконец, вслед за Анной Михайловной начинает вспоминать, как жили, как свадьбы играли, да что носили, перечисляет: жакет к р е т о н о в ы й (бордовый), полушалок репсовый с а м о в а р н о г о цвета (медный), юбка была к у б о в а я, а рубаха к у м а ч н а я. Забытые нами, сочные названия цветов… Курочка у ней б у с е н ь к а я. И скажет вдруг: «Курочку не накормишь, девушку не нарядишь». Мы только переглянемся и вздохнем от удовольствия.

В отличие от других мест, где девушке косу после венчания расплетали на две и замужняя женщина под повойником носила две косы, тут невесте две пряди клали вперед, одну назад — и крестная мать не заплетала ей волосы, а закалывала шпильками острый пучок — «кукиль». «Я не люблю много говорить, — скажет еще Павла Александровна. — Бабы-то сейцас придумают, сосплетницают навыворот все…» «Нёбо» у нее — «потолёк», а живот коровы — «пуцина».

«Морская пучина» — отсюда же?..

Вот такие тут живут старинные старушки…

2

Есть в деревне у нас и любимый дедушка.

Первый раз я встретила его на дороге и удивилась: какой красивый старик! Высокий, прямой, загорелый, седина — серебро с чернью вокруг высокого лба. Шел он с ведрами медленно, но очень прямо, плечи широко развернуты, руки длинно висят по бокам статного, неокостенелого еще туловища. Я спросила после Анну Михайловну, кто бы такой мог быть, она сразу догадалась: Бушковский Николай Алексеевич. И рассказала, что ему семьдесят восемь лет, на один глаз он слеп, другой видит плохо, но не зная, и не заметишь. В молодости он был среди деревенских парней самый красивый, а жена Мария Семеновна — обыкновенная, как все. Однако жили очень дружно, родили пятерых детей: трех дочек и двух сыновей, оба сына погибли на фронте. Две дочери живут поблизости: одна в Красавине, другая здесь своим домом, третья вышла замуж в Куйбышев. Жена умерла два года назад, но дочери за отцом следят, помогают ему во всем — и постирают, и уберутся, и картошку посадят весной.

Когда мы спустя несколько дней пришли, ведомые Анной Михайловной, к Николаю Алексеевичу «разговаривать», средняя его дочь, немолодая уже женщина, гладила белье, собирала отца в баню. Старик сидел в углу под иконами, положив на стол локоть, выставив на крашеном мытом полу аккуратные босые ноги.

Мы тоже разулись — здесь вообще принято, входя в избу, разуваться, — поздоровались и завели свою музыку: «Наша экспедиция собирает историю, расскажите нам про старину…» Честно говоря, меня каждый раз заново удивляет, что люди, занимавшиеся всю жизнь серьезным тяжелым трудом, не гонят нас (на их взгляд, бездельников) прочь, а очень уважительно и серьезно начинают отвечать на наши вопросы.

Лицо Николая Алексеевича сделалось тоже серьезным и, я бы сказала, старательным, он стал отвечать на то, о чем его спрашивала Вера Федоровна, изредка правдиво оговариваясь:

— Цово не знаю, тово не знаю, это я не скажу… Цово не называли, дак не называли…

Анна Михайловна чутко слушает, улыбается, поправляя, уточняя, лицо у ней, когда она с нами куда-то по своей воле ходит, становится немного возбужденным и гордым миссией посредницы между соседями и наукой.

— В лесу есь птица глухарь, — отвечает Николай Алексеевич на очередной вопрос Веры Федоровны. — Ноне только мауо их стауо, потому напитались удобрениями, потому навалено везде. Зайцев тоже ноне мауо стауо. Скворцы есь, в яшшичках. Дятел есь. Куропатка… Та напужаит, пожалуй, и не захочешь. Выскочит, да заревит, думаешь — человека убили!.. Стризики ямоцки себе наделают, в земле живут. Где-то, вот и не помню, уж, и насмотреуся: их ить и продают вот… Тьфу, говорю, срамные! Там и лапоцка такая вот: селимена…

Конечно, я сразу стала спрашивать, где же это все-таки Николай Алексеевич мог видеть, как едят стрижей или другую какую-то птицу, у которой лапочки, как соломинки? Оказалось, что в первую германскую Николай Алексеевич солдатом побывал в Польше и Австрии, там и видел, как едят мелких птиц, а в гражданскую его часть воевала в Омске и в Перми, потом в Москву вернули, оттуда перебросили в Витебск, затем в Харьков и Симферополь… А уж из Евпатории, закончив воевать, поехали домой.

— С корзинкой идти, с эстолько не перейти! — говорит Николай Алексеевич.

— Кусоцки собирать! — быстренько поясняет, заметив недоумение на наших лицах, Анна Михайловна. — С корзинкой — ето не укорам! От корзинки да от тюрьмы не отпирайся!

— Правда, Михайлёвна. — Николай Алексеевич, кивнув тяжелой головой, обводит нас светлым, невидящим взглядом, улыбается. — Из Еупатории кошоуку соли-те привез домой. Соли тогда никакой не быуо. В Курске табаку-самосаду много, променял цасть-то… Табачок быу жоутый, как куричий жеутыш, а некрепкий.

— Курили, значит, сильно? — ухватывается за предлог узнать нужное ей слово Вера Федоровна. — А как у вас назовут того, кто много курит?

— Куряка, табашник… — отвечает Николай Алексеевич, вглядываясь в Верочку. По-моему, ему нравится ее деловой звонкий голосок, деловая манера держаться, низкий молодой смешок, которым она сопровождает иные свои вопросы. Нашей Вере Федоровне немного за тридцать, но здесь, в деревне, загорелая и румяная, она выглядит пухленькой девочкой и никак не проходит в нашей компании за старшую. Старшую изображаю я, хотя и по энергии и по характеру, когда бык за рога берется без предварительных долгих рассуждений, старшая у нас все же Верочка. В общем, мы с ней успешно делим первое место: я как подставное лицо, она как истинный руководитель.

Поделиться с друзьями: