К себе возвращаюсь издалека...
Шрифт:
А другой раз увидели мужики, как пчелы вокруг дуба в лесу вьются, подумали, что «мед там в серяду есть». Спилили, а в дупле нет ничего. Старинный пчеловод говорит им: «Это мядовый дуб был, пчолы с его клею мед бярут, зря вы яво спилили, испортили!..»
Про аистов:
— Ходит в заду за косилкой по болоту, ня боицца, лягушек ловя. Шшалкочет: шшолк, шшолк!.. Вместе с овцами по полю ходя, не боицца, тольки носом краснея…
Про петуха:
— Пятун у меня хороший заболел, кто-то в зоб яму попал, пишша не проходя. Так сдохне — и так сдохне… Я взяла, ножницами яму под зобом разрезала, все выташшила, обратно зашила. Дочка говорит: «Мама, как тябе ня стыдно, нахалка ты какая, каво делаешь!..» Поправился, такой пятун хороший…
Как-то вечером Ольга
— Коров-то раньше все загнали нынче.
— Зачем?
— А Иванов день нынче по-старому. Тяперь ничаво — бога ня веруют, чорта ня веруют, а раньше колдовали, девочкы… Свекор мой сам видел: утром в Иванов день едет полем баба на помяле, хохлы растрепаны — и рожь в поле хрястом прожата насквозь и не помято нигде. Как хрест на жито положен — так ровно… Еще завязывали колдуньи жито узлом — заломы. Мы боялись их жать, говорят, сожнешь — руки пожизненно будут болеть. Коровам на Иванов день дают Иванову траву есть. Цвяток такой: иван-да-марья.
— Зачем? — спрашиваю я.
Ольга Егоровна думает некоторое время, после улыбается толстощеким лицом:
— Ня знаю. Думаю: просто так, для красоты, праздник ведь… Мы раньше-то в етот день наряжались, в гости ходили, тяперь ня ходят… Гадали.
— Как? — оживляемся мы.
— В мочило вяноцек кинем: в какую сторону я взамуж пойду, туда и плывитя. В ямку с водой кинем: куды мой цвяток поплыве?.. А то житом ночью обсыплешься: суженый-ряженый, приди ко мне жито жать. Мой-то и пришел ко мне.
— И колдуньи на самом деле были?
— Были, девочкы. Ловили их ночью, убивали. Ены какую корову приколдуя, та кровью доится. Бывало мы на Иванов день замок корове на шею вешали, закрывали: тяперь ету корову ня сколдуешь. Деда колкого к двери ставили и колом осиновым подпирали, чтобы колдун ня взошел…
«Дедом» и «бабой» зовут здесь чертополох. «Дед да баба росту… Дед колючий, и у бабы все так, тольки у деда онна голова, а у бабы растелкаф много…» «Бапками» или матрешками зовут тут еще и ромашки. «Сильно во льну любя бапки, матрешки рость. Сорву и гадаю на бапку…»
Все-таки удивительным существом бывает человек, если он умеет молчать большую часть жизни, чтобы копилось в нем свое. Тогда он действительно волшебный сосуд с непохожим на других прекрасным содержимым. Сейчас, правда, люди разучились молчать и думать — выбалтывают, выкрикивают, выплясывают себя, еще не успев накопить, осознать, обжить это внутри. Пифагор заставлял учеников своих молчать пять лет: правда, тогда не было кандидатских и докторских ставок, ученикам некуда было спешить.
— А раз в жизни трапилось мне, девочкы, что корова смеялась. Пришла ее доить, а она на меня рогам. Я отскочила: «Барыня, ты что?» А она головой мотае и вот так: «Ме-хе-хе, ме-хе-хе!» — Ольга Егоровна затрясла головой и изобразила губами эту необыкновенную коровью улыбку. — Пришла я домой, говорю: «Иван, Барыня-то наша смеялась, что наполохала сейчас мяня!» Хозяин говоре: «Да иди ты!» — «Ей-богу, говору, ня вру!» А то вот пойду курям картошки давать, а ена двер рогам нажме, вертушок рогом подцыпи и держи. Хозяин дожидае, что мяня нет. «Воля, ты где?» А я: «Барыня, пусти!..» Так пришлось запор сменить… Оне хитры, коровы рябые: чорны да темно-красны, колмогорки. Простые-то деревенские коровы не такие хитры, а ети хитры…
И еще миллион у ней историй, про кошку, которая хозяина дожидае, потому что «ен яе люби, а мне с ней когда возиться?». И как начинает кошка беспокоиться, когда хозяину из больницы приехать, чувствует, за околицей встречает, «словно ей кто скаже…». И про теперешнюю корову Славку, которая ни за что не пойдет домой, если ей не шепнуть, что дома есть еда для нее, и про то, как коровы послед едят: «Когда отелится, только гляди — как собачонка кидается! Вси коровы послед ядя».
Прожила эта женщина не длинную, не короткую — очень обыкновенную жизнь. Всех событий — только что в Магадан съездила. Но вот умрет она — и с ней умрет свой, особенный, не суетный, но незнакомый нам и потому
удивительный мир. И я вдруг думаю, глядя на нее и слушая ее: может быть, мудрость и смысл жизни не в том, чтобы мотаться бесконечно по свету, — в конечном итоге мельчаешь и сушаешь от этого, и пропадает для тебя необыкновенность в круговерти событий, в калейдоскопе впечатлений. Разучаешься удивляться чему-либо. Наверное, надо жить на своем месте, смотреть, слушать, думать и улыбаться. И не страшно, если никто особенно не заметит, не запомнит, что ты жил и умер. Не в том ведь дело…СТАРИКИ, ГОД 1970
1
Отсюда, с берега, хорошо видно Красавино — холмы с купами деревьев, и через разрывы в облаках на эти купы, на поляны возле — золотой топазовый свет. Прорывается в щели и — точно дымящиеся лучи на чердаке между старой мебелью — клубится золотисто-желтое, праздничное. Может быть, потому, что этот берег немыслимо высок, а другой, пологий, укладывается перед горизонтом выпуклыми холмами, ломающими световые лучи, здесь удивительное освещение, особенно хороши закаты. Таких я не видела нигде, даже в Александрровске-на-Сахалине, а там закаты необыкновенные. Каждый вечер мы ходим на берег, и каждый вечер полыхают перед нами сказочные лубочные краски.
Я здесь с диалектологами, их трое: Вера Федоровна Коннова, руководитель экспедиции, Ольга Видова и студентка-практикантка Люба. Стоим мы на квартире у Анны Михайловны Прошутинской, днем разговариваем со стариками и старухами, а вечером ходим сюда. Анна Михайловна тоже иногда ходит с нами, тут часто можно увидеть вечером на берегу — темной полоской на фоне горячего неба — какую-нибудь старушку. Видно, это в обычае, потому что никто не обращает внимания, что старая женщина смотрит на закат.
Думает о чем-то, может, о том, что скоро лопатник придет (лопатник — это тот, кто с лопатой будет рыть могилу. Анна Михайловна говорит: «Какие уж тут зубы, скоро лопатник придет!..»), удивляется, что жизнь прошла так стремительно, а может, и ни о чем не думает, просто смотрит, колышется кругами то высокое бездействие души и мысли, после которого любой человек — омытый, светлый, новый.
По Двине плывет моль — палочками по серой воде, черная лодка с мотором оставляет позади два бело-голубых сверкающих вала.
Через час освещение меняется. Низко над холмами — кубовые густые линии облаков, и между ними — малиновый светящийся шар солнца. Без лучей. И в реке он лежит без лучей, дважды отраженный, золотой в красноту, как старое золото высокой пробы. Кубовое густое одеяло движется вверх, накрывает шар, он еще дважды прорывается в дыры — пронзительно-пурпурный, прекрасный как глаз дьявола-альбиноса. И потом по низу неба широко разливается малиновый свет.
Вода в реке гладкая, как весенний снежный наст, и на ней малиновые потоки света. По косе идет человек, тень его черно, четко ложится на воду, кажется, что он шагает по воде. Вода застыло сверкает, как на древних эмалях…
Оторвавшись наконец от всего этого, мы заходим за молоком, возвращаемся домой и пьем парное молоко с деревенским серым хлебом, который печет наша хозяйка. Разговариваем. Свет не зажигаем, чтобы комары не налетели.
Анна Михайловна сидит на лавке в углу пряменько, в своей серой, застегнутой на все пуговицы, вытянутой кофте, ситцевый платок повязан концами вперед. Огромные глаза блестят в темноте на светлом большелобом лице. Наша хозяйка очень добрый человек, таких даже в деревне редко встретишь. Нас она взяла к себе, потому что пожалела. Жители здешние устали от постоев леспромхозовских рабочих и чужих к себе брать не хотят. Почти в каждом доме есть кто-то работающий в Красавино на фабрике, многие в совхозе работают, хозяйство у каждого есть — не нуждаются. Ну, а Анна Михайловна повела нас к себе не споря: