Кабахи
Шрифт:
Они наскоро перекусили и пустились дальше в путь.
Вдали, справа вырисовывались на сером фоне фиолетовые горы. Остались позади и эти места, и вновь простерлась вокруг бескрайняя равнина.
Лишь в редких деревнях по пути встречались деревья — оголенные, с простертыми к небу ветвями. Они раскачивались с жалостным видом под порывами леденящего ветра.
Временами где-то вдали, а порой и у самой дороги показывались нефтяные вышки. Они возвышались посреди перепаханных под посевы бурых полей, внося какое-то напоминание о жизни, что-то новое, не схожее ни с чем окружающим, в докучное, мертвенное однообразие равнины.
Шавлего плотно завернулся в бурку и опять откинулся на спинку сиденья.
«…Человек скован, связан по рукам и ногам уже в материнской утробе. Как только он выйдет на свет и перережут пуповину, начинается его стремление к свободе. Но уже наготове пелены, ремни колыбели. Он плачет, кричит, изо всех сил старается разорвать путы. И вот, после того
Флора…
Любое живое существо, начиная с инфузории и кончая китом, борется за свое место в той среде, в том обществе, что созданы для него матерью-природой. На Джавахетском плоскогорье, близ озера Таваравани, рос некогда густой лес. А потом долго боролись между собой густые травы и могучие дубы. И случилось невообразимое: трава победила дуб, постепенно вытеснила его со всей территории. Она так плотно переплетала свои стебли и листья под деревьями, вокруг стволов, что падающий с ветки желудь не мог достигнуть земли и прорасти в почве: упав на травяной долог, он иссыхал, терял жизненную силу под ветром и солнцем… Следовательно, то, что для одного — благо, для другого — зло. Единство этих двух начал стоит у истоков самого общества. И все, что время от времени в обществе происходит — закономерно. Каждый гений, добрый или злой, продвигал общество на один шаг вперед или назад. Эпохи упадка сменялись веками возрождения. И всякий человек творил для общества в меру тех сил, какими его одарила природа… Впрочем, нет, я не понимаю людей, стремящихся совершать то, на что им не отпущено ни сил, ни способности. Быть может, не обязательно помнить о существовании в грандиозном механизме маленьких, незаметных винтиков? Но честолюбие человеческое — это то самое чудовище — маджладжуна, которое навалилось на тупой разум многих и многих и терзает его на протяжении десятилетий… Вот как тот чудак… Двадцать лет работал над кандидатской диссертацией в публичной библиотеке… Пришел однажды и под большим секретом сообщил мне, что открыл в «Свадьбе соек» Важа Пшавела идеи коллективизма, устройства жизни на общественных началах…
Важа Пшавела!
С какой легкостью замахиваются на гениев карлики, жалкие ничтожества!
Зависть и честолюбие!
Зависть и честолюбие!
Вот, например, Алуда Кетелаури…
Почему принято думать, что конфликт между общиной и личностью в этой поэме возникает лишь из-за нарушения обычая отсекать руку у сраженного врага? Или что изгнание Алуды из племени означает будто бы лишь отрицание христианской морали? Огромную роль в коллизии всей поэмы играет обыкновенная человеческая зависть. До сих пор никто не обращал на это внимания. Испокон веков зависть — движущая сила множества низменных поступков, совершаемых людьми. Когда Алуду обвиняют во лжи и трусости, то первая, и самая важная, причина этого — зависть. Люди знают, что Алуда — доблестный воин. Знают также, что он у многих убитых кистин отсекал десницу. Не забывают и о том, что он обычно садится в головах Совета, и слово его было всегда веско и разумно. Неужели трудно догадаться, что если бы он убежал от Муцала, то не мог бы принести отсеченную руку его брата? Очень хорошо все это знают и именно потому лопаются от злости. Так водится исстари: карлики, не способные дотянуться до лица гиганта, пытаются испачкать сажей хотя бы его ноги. Почему Миндия, с одним лишь копьем уложивший двенадцать кистин, не разделяет мнения других? Потому, что он сам — богатырь, доблестный воин, если не больший, чем Алуда, то, во всяком случае, равный ему. Миндия доказал сомневающимся, что Алуда сказал правду.
Но это еще больше раздразнило завистников.
Алуда видит, как злятся хевсуры, как их грызет досада, но у них нет никакого повода, чтобы придраться к нему. Алуда, этот великий гуманист, который даже раньше создателя баллады о юноше и барсе сказал: «Думаем — одни мы в мире, мать
лишь нас одних взрастила…» — вот этот самый Алуда совершает еще более мужественный, доблестный поступок — приносит жертву святыне, чтобы помянуть душу своего храброго врага, и этого достаточно, чтобы завистники разъярились до неистовства.Теперь уже у них есть достаточный повод, чтобы срубить могучий дуб, в тени которого они ползают. Чем больше они ощущают, насколько возвышается над ними Алуда, тем решительнее осуждают его на отвержение от племени и на изгнание. К тому же в них пробуждается и другой, еще более низменный инстинкт — жадность. Ведь имущество отверженного, по закону, конфискуется и распределяется между его соплеменниками.
С этим несправедливым, бесчеловечным приговором не согласен только Миндия — человек, равный Алуде по духу и доблести. И в знак того, что он и сам теперь бессилен перед решением племени, Миндия скрещивает руки на груди. А сочувствие к отверженному вызывает у него слезы.
Так что истинная причина изгнания Алуды Кетелаури из племени затуманена, скрыта вуалью христианской морали…
Вдруг Шавлего понял, что у него сейчас полнейший хаос в голове.
Неужели утомительное однообразие окружающего, дорога и одиночество естественным образом рождают такой разброд в мыслях?
«…Почему я вспомнил об Алуде Кетелаури и о завистниках? Без причины на свете ничего не бывает. Наш дух, в любом положении, незаметно для нас, толкает наше сознание в ту сторону, вынуждает его работать в том направлении, какое соответствует внутренним нуждам этой минуты. Бывало, что, по необъяснимым для нас причинам, величайшие проблемы разрешались людьми во сне… А все же с чего я вспомнил о завистниках? Неужели я обладаю чем-нибудь, что может вызывать зависть ко мне? Закро? Нет! Тут что-то другое. Дядя Нико? Гм… вот тут уже стоит задуматься. Мне с ним делить нечего. И все же я верю интуиции — не зря же всплыл в памяти этот человек! Ну-ка проследим, углубимся… Дядя Нико… Дядя Нико… Ах, Реваз! Вот оно что просочилось… Кажется, догадался. Как только вернусь с фермы, зайду к Теймуразу и займусь этой грязной историйкой. Положу этой пакости конец. Надо и с Ревазом еще раз всерьез поговорить. Никаких обиняков, я потребую от него выполнения долга — долга настоящего человека и мужчины… И ребят своих я забросил — вот уже несколько дней… Впервые в моей жизни я, кажется, растерялся… Неужели в самом деле растерялся? Эй, эй, Шавлего! Чтобы не было этого! «Как раствор в старинной кладке, отвердеть в беде ты должен». Впрочем, в какой беде? Увижусь с Русудан, поговорим — и все войдет в свою колею. Русудан, моя славная Русудан!..»
— Ша-абаш! Все. Сегодня до наших овчаров мы уже не доедем.
Шавлего смотрел на водителя непонимающим взглядом.
— Стемнело совсем, не видишь, что ли?
Сейчас только Шавлего заметил, что настала ночь. Вокруг ничего не было видно, кроме дороги. Лишь справа неоглядная водная гладь переливалась при свете отраженных в ней огней.
— Это озеро, искусственное озеро. Куру запрудили — водохранилище.
— Почему не доедем? Ехать много осталось?
— Немало.
— Фары светят у тебя хорошо?
— Хорошо.
— Так что же тебя заботит? Если устал, я сяду за руль.
Лексо улыбнулся:
— Я могу всю ночь не выпускать руля из рук — и глаз не сомкну.
— Ничего не понимаю.
— Вокруг нас — степь, голая как ладонь, конца-краю ей нет. Даже и днем трудно в этой пустыне ферму разыскать. А в темноте мы наверняка собьемся с дороги, и бог знает где у нас кончится бензин или спустит баллон. Не волки же мы, чтобы среди зимы ночевать в чистом поле?
Шавлего долго сидел в молчании.
— В Сальянах есть гостиница?
— Есть плохенькая.
— Переночевать пустят?
— Даже обрадуются.
— Так что тебя заботит?
— Ничего. Просто проголодался и хочу поесть осетрины.
— Где ты ночью осетрину найдешь?
— Кто умеет — найдет.
Когда город остался далеко позади, Шавлего спросил:
— Что это был за город?
— Сальяны.
— Решил все-таки ночевать в степи?
— Почему в степи? Еще немного, и доедем до Кара-Юлдуза. Есть такая деревня. Там животноводческое хозяйство — буйволов разводят. Директор — мой кунак. С Максимом тоже в дружбе. Он нам будет рад. Зовут его Дауд, но мы называем его Давидом. Хоть в чистых постелях спать будем. К тому же хочу угостить тебя осетриной. Не знаю, как ты, а я очень проголодался. А утром — парное буйволиное молоко. Мацони у них такое густое, хоть кинжалом режь. А к нему — осетрина и сазан. Сегодня вечером будем кутить! А агроном наш… она на ферме хоть несколько дней да останется.
В Кара-Юлдуз въехали поздно вечером.
Лексо был прав. Гостеприимный хозяин в самом деле им обрадовался. Он радушно приветствовал кунака и повел гостей в дом.
— За машину не беспокойтесь, у меня отличные собаки. Да сюда ко мне никто и ногой не посмеет ступить.
И он послал на кухню хозяйку, уже собиравшуюся ложиться спать.
Через четверть часа крепкий ароматный чай дымился в узорчатых хрустальных стаканах.
— Давид, ты же знаешь, что я с чаем не в ладах. Проводи-ка меня на двор, чтобы собаки не набросились!