Кабахи
Шрифт:
«Был бы кто знакомый, кликнул бы меня по имени», — подумал я, вскочил и пошел открывать.
Ночь, темень.
Снаружи доносятся только шорох дождя да шум Алазани.
Открываю дверь — ни души. Только я собрался запереть ее, как от столба галереи отделилась смутная тень, подошла ко мне и что-то говорит.
Слов я не разобрал, но догадался, что меня просят о пристанище.
Я пропустил ночное видение в дверь, вошел следом и разгреб тлеющие уголья в камине. Потом подбросил хворосту и дров, сколько у меня было, раздул огонь — и вспыхнувшее пламя смешалось с дымом.
Разгорелся
Я пододвинул поближе к огню скамейку, посадил ее, а сам присел напротив, на тахте.
Скоро от ее платья густо пошел пар.
Сижу, словно окаменев, боюсь пошевельнуться. А она притихла, молчит, смотрит красивыми, затуманенными, медово-карими глазами на огонь и выжимает косы, что змеятся по высокой груди. А время от времени поднимет свои ясные глаза и посмотрит из окутывающего ее облака пара так, что у меня по всему телу мурашки не то что поползут, а забегают наперегонки.
Порой закрадывается ко мне в душу сомнение: не бесовское ли это наваждение?
Ну, думаю, помилуй боже, если дьявольское отродье так прекрасно, пусть весь этот мир станет его покорной вотчиной!
Когда гостья обсохла, я принес воды и дал ей помыть ноги. Ох, отче, пусть меня черти жарят на сковороде да помазывают гусиным пером, обмакнутым в масло, если ты где-нибудь, когда-нибудь видел пару таких красивых ножек.
Когда стало совсем тепло, она подняла голову, улыбнулась мне, и ровные белые зубы ее сверкнули между алых губок. Посмотрел я на нее — и, боже, такой грустный взгляд устремила она мне навстречу, что я весь словно распался на части, как высушенный зноем ком земли после хорошего дождя.
Я догадался, что она голодна.
Выбежал я в огород, нарвал наскоро луку, достал с полки краюху пресного хлеба и разложил все это пред нею на столике, тут же, у огня. А заодно налил ей чашку вина, чтобы она силы набралась…
Бедняжка смотрела на меня такими глазами, что вели она мне броситься в бурную весеннюю Алазани, ей-богу, я потратил бы ровно столько времени, сколько нужно, чтобы добежать от мельницы до речной стремнины.
Поели мы, подкрепились. Не сидеть же всю ночь напролет, надо и поспать… А у меня на мельнице только и всего что одна-единственная тахта, больше не на чем прилечь.
Хатилеция украдкой посмотрел на сотрапезников.
У охотника торчало изо рта неразжеванное зеленое перо чеснока, в руке он держал кусочек хлеба, который не успел донести до губ.
Закро молчал, свесив голову на грудь, — видимо, перенесся по дорогам мечты на запущенную мельницу.
Только поп Ванка сидел точно ворон с распластанными крыльями на падали, его широко раскрытые, мутно-водянистые глаза блестели, как ярко начищенные пуговицы на мундире усердного солдата.
Гончар оторвал взгляд
от квеври и вздохнул так, словно вывернул наизнанку все свои внутренности.— О-ох, отче, в ту ночь я был в раю и сидел выше самого бога… Говоришь, в женщине соблазн? Нет, от самого бога идет… Бог ввел меня в грех. Его воля, что не было второй тахты на мельнице…
Долгополый вырвал со злостью пустую чашу у гончара из рук.
— Эй, негодный старый хрыч! До сих пор ты стоял на краю адской бездны, а теперь, вижу, кинулся в нее очертя голову.
Хатилеция ухмыльнулся, вздернув реденькие брови, и спросил как бы вскользь:
— А что, отче, если бы встретилась мне в адской бездне крепенькая ядреная бабенка, из рабынь Алавердского храма, не вывела бы она меня невредимым на другой берег?
Охотник поперхнулся от смеха и долго хрипел и откашливался, пытаясь вытолкнуть из горла застрявшую крошку. Потом запил ее чашей вина и вытер заскорузлым большим пальцем слезящиеся глаза.
Священник наполнил чашу, отвел взгляд от дюймового шрама, что лиловел чуть пониже виска охотника, — говорили, что шрам этот от женской руки, — и повернулся к борцу:
— А ты что скажешь, Закро, сынок? Притих, точно невинный ангел, — только что без крыльев! Что, не успел еще нагрешить, не в чем исповедоваться?
Борец сидел, поджав под себя ноги, на сведенных вместе пятках и, уперевшись руками в колени, смотрел в землю перед собой.
— Никак хмель не разберет? Ну-ка опрокинь еще одну! — и он сунул в руки примолкшему парню полную чашу.
Закро осушил ее и поставил у края квеври.
— Выложи нам все, сынок, и на душе легче станет, — посоветовал в свою очередь гончар.
Закро махнул рукой:
— Я в божеских делах ничего не понимаю, да и отпущения грехов мне не нужно.
— Думаешь, Ванка понимает? А все же ты должен рассказать, хоть во имя этого квеври.
— Велика милость господня, он прощает все прегрешения, большие и малые. Покайся, сын мой, от чистого сердца, — поп сделал вид, что не слышал замечания Хатилеции.
— Не понуждай меня, дядя Вано, все равно ничего не скажу. Во всем нашем селе я только тебя и считаю безгрешным… Тебя и еще одну душу человеческую… — Закро посмотрел на священника, потом перевел взгляд на дедушку Ило и снова повесил голову.
— Нет на свете безгрешного человека, сын мой. Царь грешит по-царски, чиновник — по-чиновничьи, крестьянин — по- крестьянски.
— А поп — на поповский манер, — добавил гончар.
Ванка снова сделал глухое ухо и продолжал:
— В ту пору я был еще молод и вина пил побольше, чем теперь, и в друзьях-приятелях толк знал. Незадолго до того меня рукоположили и назначили в Алаверди. Накануне престольного праздника приехал один заречный житель на арбе, запряженной парой буйволов, привез бычка в жертву святыне. Жена у него была бесплодная, и решили они помолиться в Алаверди о ниспослании им ребенка. Богатырь такой — волка мог бы голыми руками задушить и съесть на ужин. До бога ему не было никакого дела, да ведь знаете присловье — женщина девять запряжек воловьих перетянет! Вот жена ему и задурила голову.