Кабахи
Шрифт:
— Большое тебе спасибо, Ило, не знаю, как тебя и благодарить. Мне бы, несчастной, самой надо вас угощать, а получается наоборот. Эх, и вся-то моя жизнь пошла вкривь и вкось! Ох, сынок мой, сынок! Горе твоей матери, пусть бы меня взяла могила, лишь бы ты был здесь, в своем доме!.. Что за лютая беда на меня обрушилась, Ило! Видишь, как меня уничтожило и с землей сровняло! Найдется ли на свете другая такая несчастная мать, как я?
— Не говори так, Сабеда! Мир велик, ходит где-нибудь твой сын, в один прекрасный день вернется к тебе. А что делать тем, у кого никогда
— Эх, Ило, у кого не было, тот и не терял, а кто не терял, тот не поймет, как это горько… Малышом остался Солико у меня на руках, три года ему исполнилось, когда умер его отец. И растила я его так, чтобы он не чувствовал сиротства. Сколько раз, бывало, я весь день куска в рот не возьму, чтобы он не остался голодным. А сколько ночей я просидела без сна, чтобы только был он одет и обут, чтобы не был принижен и ни в чем не отставал от других… Эх, Ило, обидела меня судьба, не пощадила!
Хатилеция силой сунул ей в руки принесённые Ванкой хлебы.
— Что ты меня стесняешься, горемычная, ведь такого товарища, как твой муж, клянусь этим кувшинчиком, у меня с тех пор, как я взрослым стал, на свете не было! А Солико, тот ведь у меня на руках вырос!
Кувшинчик был уже почти пуст, и Хатилеция заявил, что хочет выпить напоследок из большой чаши.
Сабеда сняла с полки глиняную, покрытую глазурью расписную чашу, ополоснула ее и подала старику.
Старый гончар повертел чашу в руках и долго молча смотрел на нее, качая головой. Потом вдруг горестно застонал, уперся подбородком себе в грудь и, будто сраженный громом, грузно осел прямо на пол.
— Как же-так — я, значит, расхаживаю живой и здоровый по родным местам, а тот, кто эту чашу вылепил, седьмой год не шлет вестей, затерялся невесть где на чужбине!.. Ох, парень, горе твоему старому Ило, где-то ты сейчас? Любил я тебя, как родной отец единственного сына. Где ты, Солико, где ты?
Чаша прыгала в дрожащих руках старого гончара, голова и плечи его тряслись от беззвучных рыданий. Он то и дело вытирал слезящиеся глаза рукавом линялой рубахи и жалостно кривил влажные от вина губы.
— Горе твоей матери, сынок! — завопила старуха, и, вторя ей, громко заголосил Хатилеция.
Пока Хатилеция причитал, оплакивая пропавшего, Сабеда отыскала в каком-то темном углу мотыгу и разгребла кучу земли на полу, под которой обнаружилась обмазанная глиной крышка винного кувшина.
Через минуту из распечатанного сосуда вырвался опьяняюще-душистый запах доброго вина.
Словно гишер, блестела в круглом отверстии густая темно-красная жидкость; ослепленный ее искристым сверканьем, поп, забыв все правила учтивости, в нетерпении засучил до локтей широкие рукава своей рясы.
Охотник поспешно прислонил ружье к стене и рухнул на колени возле вскрытого кувшина — с размаху, точно кабан, подстреленный из засады.
Старый гончар стих, смолкли его вздохи и причитания, губы перестали дрожать, и рука с чашей как-то сама собой погрузилась в зияющее отверстие.
Один лишь Закро стоял поодаль, полный чувства неловкости, и, прислонившись плечом к стене, теребил свои усы огромной ручищей.
— Мальчика
моего благословите чашей вина, моего пропавшего мальчика, все равно, живого или мертвого… — заплакала Сабеда.Расчувствовались и остальные и стали осушать чашу за чашей, чтобы залить жгучие слезы прохладной влагой.
Старуха подтащила к кувшину чистую доску, положила на нее хлебы, принесла с огорода зелень, лук, чеснок и снова ушла наверх.
После седьмой чаши глаза у попа стали как свернувшееся молоко, он засучил рукава рясы чуть ли не до самых подмышек и навалился на зелень.
— Лукава женщина, от нее один грех и соблазн! Такого головореза, как сын этой старухи, свет не видел — а я у нее в доме за столом сижу!
— Соблазн не от женщины, а от вина, отче! А женщина заслуживает только благодарности.
— Не ищите зла ни в этой женщине, ни в вине, сам бог посылает нам соблазн. Иной раз в такой грех введет, что потом во всю жизнь не отмолишь. — Хатилеция старательно очищал края квеври от осыпавшейся земли. — Человек сотворен богом — так, батюшка? Ну, так и добро и грех вместе с ним рождены. Жизнь — виноградник, а женщина — вино из этого виноградника.
Долгополый передернулся и с силой ударил сухеньким кулаком по своему костлявому колену.
— Так чего тебе здесь нужно, окаянный, зачем ты в этот квеври с головой лезешь?
— Тише, отче, не шуми! Азербайджанцы говорят: «Бу дунья, бир панджара ду, хари гелан, бахар гедар» — этот свет окошко, удел человека — заглянуть в него и уйти. А мне вот мало только заглянуть. И ежели я грешил на этом свете, так по божьей воле, а не по вине женщины. — Гончар осушил еще одну чашу, передал посудину борцу и скосил украдкой прищуренные, водянистые глаза в сторону священника. — Хотел я исповедаться, испросить отпущения грехов и получить благословение. А ты горячишься, восстаешь против женщин.
Поп насторожился, посмотрел на Хатилёцию. Восьмая чаша сразу смягчила его.
— Да простятся тебе все прегрешения твои, сын мой. Да благословят тебя уста господни, и да будет над тобой благодать святого причастия! Исповедайся, сын мой, в своих грехах, и аз, недостойный иерей, буду просить в час молитвы господа о ниспослании твоей душе покоя и о спасении ее.
— Помнишь, отче как я служил на алазанской мельнице еще до того, как стал мельником Христофор?
— Эх, полакомились мы в ту пору алазанской рыбой! До сих пор вкус ее у меня во рту. Жаль, что ты ушел оттуда.
— Так вот, однажды ночью сидел я без дела — никто не принес зерна для помола. Перекрыл я желоба, пустил воду мимо мельничных колес, а сам прилег себе на тахте перед камином. Война была в самом разгаре, на селе — ни одного молодого мужчины. Весь урожай, какой снимем, посылаем на фронт, себе оставляем самую малость. Если у кого-нибудь в деревне и найдется пшеница, ячмень или кукуруза, тот мелет у себя дома, на ручных жерновах, и моя мельница все простаивает.
Только я задремал, как услышал стук в дверь. Раскрыл глаза, прислушался. Через несколько мгновений в дверь постучали снова — теперь уже погромче, смелей.