Камень на шее. Мой золотой Иерусалим
Шрифт:
Надо учитывать еще один момент, сыгравший роль в моем решении, — я получила образование, которое на всю жизнь обеспечивало меня надежным заработком, причем моя специальность позволяла мне с равным успехом трудиться где угодно, в том числе и на больничной койке. И еще: хотя некоторые частности моей профессиональной подготовки вызывают у меня сомнения, в одном, а именно, в своей талантливости, я никогда ни на секунду не усомнилась, мне даже в голову не приходило, что такая мелочь, как незаконный ребенок, может сколько-нибудь повлиять на мою научную карьеру. Природа столь щедро одарила меня, что если бы где-то когда-то возникла необходимость выбирать между мной и кем-то другим, выбор, безусловно, пал бы на меня из-за явного превосходства моих умственных способностей. Я верила, что все эти достоинства помогут мне выпутаться, и должна сказать, что до сих пор ничто не убедило меня в обратном: диссертацию свою я закончила в рекордное время, она была опубликована, получила хвалебные отзывы в соответствующих инстанциях и высокую оценку тех, от кого зависело мое материальное положение. Более того, я еще и хороший педагог, отношусь к своему делу с энтузиазмом, но никогда не ожидаю большего, чем можно достичь. Может показаться,
На десятый день я в такси покинула больницу, на руках у меня была Октавия, рядом сидела Лидия. Я ликовала, радуясь возвращению домой и тому, что отныне дочка будет принадлежать только мне. Но ее, по-видимому, испугал холодный уличный воздух, так как еще в машине она разразилась истошными воплями, и когда мы наконец очутились дома, она продолжала кричать так, что я совершенно растерялась. В больнице Октавия всегда была милая и спокойная. Я положила ее в заранее приготовленную корзину, однако матрасик отличался от больничного, и, наверно, она чувствовала себя непривычно и неудобно, потому что раскричалась еще сильней. И выглядела дочка дома какой-то другой, ведь до этого дня она всю свою жизнь носила казенную одежду, а сейчас была в собственной нарядной рубашечке. Октавия заходилась плачем, и я стала подумывать, что, чего доброго, она вообще не сможет приспособиться к обычной жизни. Лидия разволновалась не меньше меня, и мы сидели подавленные, взирая на маленькое разъяренное существо, как вдруг Лидию осенило:
— А почему бы тебе не покормить ее? По крайней мере она замолчит. Как ты думаешь?
Я посмотрела на часы. Они показывали половину пятого.
— Еще рано, — запротестовала я, — в больнице полагалось кормить ровно в пять.
— Ну и что? — сказала Лидия. — Получасом раньше, получасом позже, что это меняет?
— Думаешь? — спросила я. — Но тогда к следующему кормлению она проснется на полчаса раньше, и к следующему тоже. Что я буду делать?
— Какая разница? Разве это имеет значение?
— Не знаю. Я так и чувствовала, что дома все пойдет вкривь и вкось и ничего не удастся наладить. В больнице-то она была спокойная и разумная. А теперь, если она выбьется из колеи, как я ей объясню, когда ночь, когда день. И вообще, сможет ли она понять, что уже ночь?
— На твоем месте я бы ее накормила, — сказала Лидия. — По-моему, с ней сейчас припадок сделается.
Мне так не казалось, но я не могла больше выносить вопли Октавии, поэтому взяла ее на руки и начала кормить, она мгновенно успокоилась и, поев, мгновенно заснула, причем, казалось, уже и новый матрасик, и рубашка ее, по-видимому, вполне устраивали. Правда она проснулась за полчаса до следующего кормления и продолжала в том же духе, пока мы не совершили полный круг, и надо сказать, что терпеть четыре часа без еды Октавия больше никогда не соглашалась, ее хватало только на три с половиной. Сейчас мне кажется, что все это не имеет ни малейшего значения, но тогда, помню, я страшно нервничала. К тому же Октавия долго путала день с ночью, и я в конце концов пришла к твердому убеждению, что в больнице ее по ночам исподтишка подкармливали.
Впрочем, все сложилось вполне благополучно. Сначала меня посещали на дому патронажные сестры, а недели через две появилась та женщина, которую выискала Лидия — приветливая толстушка миссис Дженнингс. Она приходила дважды в неделю, и я тут же уносилась в библиотеку поработать между двумя кормлениями. Миссис Дженнингс обожала младенцев и, как ни странно, ее присюсюкивания вроде «А где же наша гуля-гуля?» или «Ух, какие мы сладкие!», меня не раздражали, а, наоборот, казались вполне естественными и даже ласкали слух. Очень скоро я перестала кормить Октавию грудью. К моему собственному удивлению, эта процедура совершенно измотала и извела меня. Я выдержала только шесть недель и все это время надеялась, что, как утверждает современная литература, кормление будет доставлять мне радость или, по крайней мере, не будет так досаждать, да и Октавия явно получала удовольствие, но в результате я сдалась и бросила ее кормить. Нельзя сказать, будто процесс кормления был мне в тягость или что-нибудь в этом роде, но я не могла примириться со связанной с ним постоянной пачкотней. Я выходила из себя при виде промокших от молока платьев, и впечатления от этих шести недель сказались на всей моей жизни — я сделалась такой же чистюлей, как Клэр, — вечно стираю свои вещи раньше, чем нужно, отправляю их в чистку, хотя это мне не по средствам, и совершаю тайные ночные вылазки в прачечную самообслуживания. Кроме того, несмотря на все доказательства, убеждающие в обратном, я не верила, что при кормлении грудью ребенку в рот что-то попадает. Не могу верить в то, чего не вижу собственными глазами, а вот когда я в первый раз дала Октавии рожок и увидела, как уровень молока в нем медленно и неуклонно, грамм за граммом, понижается, я вздохнула с облегчением и, кажется, убедилась, что дочка наконец-то, впервые в жизни поела по-настоящему. Конечно, это противоестественно, и, наверно, останься мы с ней вдвоем, мы и в пустыне не погибли бы, но я радовалась, что мы не в пустыне. Да что говорить, в наши дни только тщеславные мамаши среднего класса сами кормят своих детей грудью, и то из принципа. А я в принципы не верю. Я принципиально верю только в инстинкт.
Октавия была удивительно красивым ребенком. Где бы мы ни появлялись, нас всюду осыпали комплиментами — и в магазинах, и в автобусах, и в парке. Обычно, если только у меня хватало духу выдержать транспортировку коляски вверх и вниз в лифте, я возила дочку в Риджент-парк. Лето было приличное, и мы обе прекрасно загорели. Я не уставала удивляться тому, с каким интересом могу часами наблюдать за мельтешением ее ручек, за сменой выражений на ее лице. Она была чрезвычайно жизнерадостной и, как только научилась улыбаться, улыбалась одинаково восторженно всем и каждому — и собакам, и кошкам, и незнакомцам, и даже счетчикам на автостоянках. Однако, повзрослев, стала выделять меня, и ничто никогда не доставляло мне столько удовольствия, как это ее явное предпочтение. Конечно, я никогда не считала, что дочь будет недолюбливать и презирать меня с самого
рождения, хотя приготовилась к тому, что долго ждать презрения не придется, но чего я никак не предвидела, так это буйных, судорожных приступов восторга, находивших на Октавию всякий раз, стоило мне только взглянуть на нее. Постепенно я уверилась в том, что она меня любит, что любви ее нет предела и, если я не постараюсь отвратить ее от себя, она будет продолжать любить меня еще несколько лет. Быть предметом такой безоглядной любви очень приятно — ведь в ответ можно беспрепятственно изливать свою. Когда я целовала ее упругие теплые щечки, Октавия, не сопротивляясь, принимала поцелуи и тихо ворковала от удовольствия.Должно быть, я заранее предвкушала такую любовь, потому и решилась оставить ребенка, вернее, воздержалась от того, чтобы не оставлять. Сама того не сознавая, я полагалась на робкий внутренний голос, твердивший мне, что моя решимость будет вознаграждена. Разумеется, я была избавлена от необходимости выслушивать сакраментальный вопрос, который обычно со спокойной душой задают замужним матерям, колебавшимся, заводить ли им детей: «Ну что, теперь, небось, представить себе не можете, как бы вы без нее (него) жили?» В моем случае, вероятно, просто опасались — а вдруг я обернусь и заявлю:
«Еще как могу!», что поставило бы в одинаково неловкое положение и меня, и задавшего вопрос. Думаю, по многим соображениям я действительно могла бы предпочесть обойтись без Октавии, как, к примеру, иногда умом понимаешь, что предпочтительнее обойтись без красоты, смекалки или богатства — ведь эти дары вносят в нашу жизнь не только счастье, но и боль. С появлением ребенка я проливала слезы чуть ли не каждый день, и не только из-за молочных пятен на новых джемперах. Но, как часто бывает в жизни, даже теоретически невозможно сделать выбор между выигрышем и проигрышем, между тем, что найдешь, что потеряешь. Мне было ясно одно: выбора нет! Потому ничего не оставалось, как делать хорошую мину при плохой игре, дабы не множить собой ряды горячо обсуждаемых неудачниц, на печальный пример которых так любят ссылаться в наших кругах. Мне это бесспорно удалось, и вскоре последовал общий приговор: «Чудачка эта Розамунд! Похоже, она и впрямь счастлива. Выходит, она действительно хотела ребенка».
Я смутно предполагала, что после родов меня снова будут интересовать мужчины, как таковые, но ничего подобного не имело места. «Неплохо, если бы и кто-нибудь из взрослых одарил меня своей любовью», — думала я временами, хотя тогда мне никто не казался привлекательным, и я до сих пор не понимаю почему. Я ощущала какое-то неопределенное разочарование, словно меня и в самом деле обманули, предали и бросили. Кроме моей маленькой доверчивой дочери, никто не вызывал у меня нежных чувств, разве что Джордж. Я все еще ловила его голос по радио, и без всяких оснований мне становилось легче от мысли, что он по-прежнему близко, и хотелось знать, что-то он теперь поделывает. Случалось, умиленная прелестью Октавии, я впадала в экстаз и меня подмывало позвонить Джорджу и рассказать о ней, но я ни разу не позволила себе этого. Я воображала, что достаточно хорошо знаю человеческую природу, и потому прекрасно понимаю — ничья прелесть не может компенсировать последствия подобного открытия — ведь оно влечет за собой массу совершенно неоправданных обязательств — моральных, материальных и эмоциональных. Поэтому я щадила и Джорджа и себя. Иногда мне казалось, что я улавливаю в Октавии сходство с ним, а еще чаще мне чудилось, будто Джордж промелькнул в толпе, но каждый раз выяснялось, что это не он, а какой-то вылощенный молодой человек — либо продавец в антикварной лавке, либо модный дорогой портной.
Между тем лето кончилось и наступила осень. Октавия научилась самостоятельно садиться, Лидия вот-вот должна была дописать свой роман, хотя свидания с Джо сильно тормозили этот процесс, а я завершила диссертацию и начала беспокоиться, что будет, когда к Рождеству вернутся родители. Неразрешимость этой проблемы отравляла мне жизнь, я даже додумалась до того, что имею ребенка только потому, что имею квартиру. Осень принесла с собой новые осложнения, например холод. Раньше, будучи здоровой и энергичной, я холода не замечала, но тот октябрь выдался необычно промозглый, туманный и дождливый, а по ночам случались и заморозки. Меня саму это мало беспокоило, но я боялась застудить Октавию: если я надевала ей рукавички, она принималась их жевать, и в результате, пока мы гуляли, возлежала в своей коляске с ледяными мокрыми руками. Вдобавок она любила пускать слюни, и спереди ее одежки вечно были сырые. Какое-то время она держалась, но кончилось тем, что схватила простуду. Сначала это, по-видимому, ее не беспокоило, но потом она стала дышать с устрашающим хрипом, как старая овца, и просыпаться по ночам от кашля. Я не знала, что делать, а идти к доктору мне смертельно не хотелось. Родив Октавию, я воображала, что на этом моя связь с унылой, отнимающей массу времени Службой здравоохранения закончится, но скоро успела убедиться в обратном: нам предстояли еще бесконечные проверки и прививки, взвешивания и измерения. Однако это все шло заведенным порядком и самим принимать решения не приходилось. Теперь же, глядя на то, как у Октавии несимпатично течет нос, слушая, как тяжело она дышит, я понимала, что ничего не поделаешь — надо нести ее к врачу, но почему-то все во мне восставало против этой мысли. Я сознавала, что меня сбивают с толку ребяческие предубеждения и эгоизм, переполнявшие мою душу. Мне не хотелось попусту беспокоить занятого врача, ведь я всегда боялась кого-нибудь побеспокоить, а главное, боялась услышать, что отнимаю зря время. С другой стороны, меня пугала перспектива два часа мерзнуть в холодной приемной с ребенком, энергично скачущим на моих хрупких коленях. Словом, это был не обычный выбор между собственным покоем и долгом, да и речь шла не о моем здоровье, а о здоровье дочки. Будь больна я сама, я бы никуда не двинулась.
Спустя почти сутки после того, как я решила, что никуда не денешься, идти надо, я обратилась за советом к Лидии, которая сначала тоже стала в тупик. Она предложила не таскаться никуда с Октавией, а позвонить и пригласить врача домой. Я о подобной возможности даже не подумала, что доказывает, как плохо я вписалась в новые условия существования. Конечно, это было бы прекрасно, но разве я осмелюсь?
— Как это не осмелишься? — возмутилась Лидия. — Для чего тогда врачи? Разве можно выносить больного ребенка на улицу в такую погоду?