Камень на шее. Мой золотой Иерусалим
Шрифт:
Под утро я начала думать, что греховна моя любовь к Октавии. Минут пять я даже чуть ли не надеялась, что она умрет, и я смогу снять с себя грех этой роковой и корыстной любви. Обращаясь к умершему сыну, Бен Джонсон [36] говорил, что грешен, ибо возлагал на свое любимое дитя слишком много надежд. Слова поэтов мы чересчур часто воспринимаем как штампы, как удачные обороты речи, как набор bons mots [37] . А ведь, наверно, в них нередко кроется истина.
36
Бен Джонсон (1573–1637) — знаменитый английский поэт и драматург.
37
Остроты (фр.).
Наутро,
Мы отправились в больницу. Я вручила Октавию сестрам, и она улыбнулась мне, а когда ее уносили, заплакала. Мир сузился для меня, осталось только ее маленькое лицо и мелькающие в воздухе судорожно сжатые кулачки. Щемящая боль была нестерпимой — такая крошечная, такая веселая, такая несмышленая! Я вышла из больницы и стала бродить взад-вперед по Марилебон-Роуд. Не знаю, как я провела эти часы.
Мне велели явиться к определенному времени, чтобы узнать, как прошла операция, но, я пришла на полчаса позже и не могла решиться спросить. Я стояла и ждала, пока одна из сестер не узнала меня. Она подошла и сообщила, что операция прошла замечательно, что доктор Прозероу просил передать мне привет и хотел бы меня видеть, что есть все основания надеяться на полное исцеление. А я, как в тот день, когда впервые узнала о болезни Октавии, слушала и не могла поверить, что одни эти слова могут так изменить всю мою жизнь. Я тупо стояла, сомневаясь, правду ли мне говорят: вдруг перепутали фамилию или историю болезни, вдруг все это просили передать о ком-то другом. Но сестра продолжала улыбаться и успокаивать меня. В конце концов я поверила ей, и внезапно мне стало совершенно ясно, что иначе и быть не могло, ничего плохого не должно было случиться, ведь мы с Октавией везучие.
Обретя дар речи, я спросила, нельзя ли увидеть ее, но мне предложили прийти на другой день, так как Октавия еще без сознания и тревожить ее не следует.
— Конечно, конечно, — смиренно согласилась я и, преисполненная благодарности к ним всем, выплакалась всласть в гардеробе, а потом отправилась домой.
Только, когда я уже была дома, меня начали обуревать вопросы, над которыми до сих пор я не позволяла себе задумываться: что решит Октавия, когда очнется в больничной палате? Вдруг после операции у нее будут сильные боли? Не плачет ли она? Хорошо ли ее покормят? Допускать такие мысли раньше означало искушать судьбу, но сейчас они с каждой минутой донимали меня все сильней. Теперь, когда роковая опасность осталась позади, все ежедневные заботы сразу вернулись на свое место. Наверно, думала я, Октавию испугает не столько боль, сколько незнакомая обстановка, ведь она никого не признаёт, кроме меня, даже миссис Дженнингс и Лидию только снисходительно терпит, а всех чужих отвергает с нескрываемым отвращением и плачет. Одному Богу известно, какие неведомые страхи переживают дети в младенчестве, не имея возможности ни с кем поделиться. Дети все забывают, отмахиваемся мы, но ведь дети еще не умеют произносить слова, которые могли бы запасть нам в память, они не способны терзать нашу совесть рассказами о своих горестях. К тому времени, как они начинают говорить, они и впрямь не помнят, отчего страдали, и мы так и остаемся в неведении. Дети все забывают, повторяем мы, будучи не в силах признать, что они не забывают ничего. Мы не можем мириться с несправедливостью судьбы и потому притворяемся, что младенец не помнит часы, проведенные на полу в телефонной будке, куда его подбросили, завернув в газеты, не помнит злобных тумаков, которыми награждали его те единственные, кто призван был его любить; не помнит, как в гудящем пламени опрокинутой керосиновой печки сгорали заживо его старшие братья. Подобно утешителям Иова [38] , мы не хотим верить, что невинные могут страдать. Но тем не менее они страдают. Мы видим это, но не соглашаемся признать.
38
Иов — по библейской легенде (Книга Иова) был лишен Богом всех благ. Друзья,
утешая, убеждали его покаяться, он же, будучи невинным, выражал уверенность в неисповедимости судеб Божьих и был вознагражден за веру.Когда утром я пришла в больницу, меня ждал непредвиденный, неподкупный заслон. Облаченная в белый халат леди, чей чин был мне не вполне ясен, заверила меня, что все хорошо, что состояние моей дочери вполне удовлетворительное, что у нее есть все необходимое.
— Мне бы хотелось пройти к ней, — набравшись храбрости, сказала я.
— Боюсь, это невозможно, — со спокойной уверенностью ответила леди в белом халате, опуская глаза на кипу карточек.
— Почему? — настаивала я. — Я хочу ее видеть, и она, конечно, хочет, чтобы я пришла.
Леди в белом пустилась в длинные объяснения насчет того, как вредно волновать детей, волновать их матерей, волновать других детей — соседей по палате, волновать матерей этих других детей; насчет равных прав для всех, насчет неудобств для сестер и так далее и тому подобное. Пока она ровным бесстрастным голосом перечисляла возможные осложнения, в моей памяти всплывали статьи из «Таймс» и «Гардиан» как раз на эту тему, они основывались на письмах таких же матерей, как я, которые жаловались, что их не пускают в больницу к детям.
— А в приемные часы? — спросила я, на что получила вежливый ответ, который следовало предвидеть:
— К сожалению, к таким маленьким детям мы посетителей вообще не пускаем. Опыт доказывает, что посещение родителей выводит из строя и персонал, и пациентов, и потом мы не можем справиться с детьми. Послушайте, миссис Стесси, вы же должны понять, что навещать такого маленького ребенка не имеет никакого смысла, без вас она утихомирится гораздо скорей. Вы не поверите, как быстро они привыкают! Матери нам никогда не верят, но мы по опыту знаем, какое это мудрое правило — не допускать к младшим детям родителей.
Ее слово «утихомирится» меня насторожило, оно наводило на мысль о детях, утихомиренных до тупого безразличия, до летаргии — о подобных случаях я читала в «Таймс». Октавию, за всю ее короткую жизнь, никто никогда не утихомиривал, и я не хотела, чтобы она столкнулась с этим теперь. Мы не виделись уже двадцать четыре часа, это была наша самая долгая разлука, и я предвидела, что она может затянуться Бог знает насколько. К тому же, раз меня не пускали к собственному ребенку, я начала подозревать, что мне говорят не всю правду, а вдруг я смогу прочесть на ее маленьком лице что-то страшное? Я решилась высказать свою тревогу, надеясь, что это возымеет действие, или, по крайней мере, вызовет сочувствие.
— Разве я могу поверить, что с дочкой все в порядке, если не увижу ее? — вопросила я. — Пока не увижу, не поверю.
Леди в белом проявила понимание. Оторвавшись от бумаг, она встретила мой тревожный взгляд прямо, откровенно и, «как женщина женщине», доверительно проговорила:
— Миссис Стесси, вы не должны сомневаться, я сообщаю вам все данные, относящиеся к вашей дочери, которыми располагаю. Мы не пытаемся ничего скрывать от вас по той простой причине, что скрывать нечего. Доктор Прозероу выразил личное удовлетворение тем, как прошла операция, и сегодня утром собирался зайти сам, проверить состояние вашего ребенка. Хотите посмотреть его записи — пожалуйста.
И отделив от стопки бумаг листок, помеченный грифом «не для больных», она протянула его мне. Взглянув, я сразу поняла, что для меня это — китайская грамота — сплошные термины, и не сделала даже попытки прочесть. Тем не менее я несколько успокоилась: не стала бы сестра показывать мне записи Прозероу, если бы там было что-то плохое, ибо степени моего невежества она предвидеть не могла. Теперь, однако, по выражению ее лица я уже ясно понимала, что она считает меня обыкновенной занудой, отнимающей чужое время, а я крайне не люблю выступать в подобной роли, к тому же я чувствовала, что больше ничего не добьюсь, и потому сочла за благо с достоинством удалиться.
— Ну что ж, может быть, вы и правы, — сказала я. — Я уверена, что ребенок в хороших руках, просто мне хотелось ее увидеть, я боюсь, ей без меня тоскливо. Но, вероятно, вы правы, вероятно, пока навещать ее не стоит.
И подхватив сумку, я двинулась к выходу. Леди встала из-за стола и открыла передо мной дверь; уже в коридоре я услышала, как она пообещала, что, может быть, недели через две мне и разрешат посещение. Я даже обернулась, чтобы ответить, но у меня не хватило сил, я побрела дальше и вышла на улицу. Теперь уже я ориентировалась в больнице не хуже, чем в Британском музее или когда-то в школе и в колледже.