Каменный пояс, 1984
Шрифт:
Выронив окурок, Николай Николаевич долго смотрит на него, потирая обожженную щеку, а потом нехотя и с тяжелым сердцем затаптывает, будто этот едва заметный огонек и вправду был ключом к замку зажигания.
Виктор Петров
НАТЮРМОРТ С РЫСЬЮ
Рассказ
Знобящего азарта «убить!», именуемого деликатненько этак «охотничьим», не испытывал я даже в детстве.
Зато я мог и поныне могу, правда, теперь не так уж терпеливо, караулить с фотоаппаратом где-нибудь возле заросшей озерной курьи лесное зверье.
Изредка мне везло. На моих первых
Однако мелкие, пусть и честно заработанные, удачи не могли затмить мечту, ради которой и рвался я на лето к бабушке Зине в деревушку углежогов Сак-Елгу. Она, как форпост первопроходцев, одиноко курилась дымами на фоне синевато-угрюмых Таганайских хребтов.
Рысь! Рысь не давала мне покоя! Медведя в тогдашние тринадцать лет мне просто хотелось повстречать, так сказать, испытать свой характер (но не ближе, чем за километр, и чтоб был я на гоночном велосипеде, купленном к дню рождения…). Но вот рысь — именно сфотографировать! О желании заснять зверя я ни разу никому не обмолвился, даже отцу.
Как нередко оно и бывает, повзрослев, я охладел к былой мечте…
«С фотоаппаратом за ней по следу? Наивно да и небезопасно… Рысюга осторожней, пожалуй, и волка… Серный запах гари из оружейных стволов чует аж за три километра», — изредка с ленцой вспоминал я, наблюдая, как сын Миша яростно бутузит уродливое плюшевое чучело-игрушку, выдаваемую в магазине «Детский мир» за рысь.
После знакомства с егерем Александром Михайловичем Рожковым неутоленная детская мечта снова заныла во мне. Грех таить сейчас, добавился к бескорыстной мечте неведомый мне ранее «взрослый» привкус: ай обомлеют, ай позавидуют моим трофеям приятели-фотографы! Глядишь, на эффектные снимки и журнальчик какой-нибудь «клюнет»…
Мы уговорились с Рожковым: едва с раздольного востока через вершины Урал-Тау перевалит настоящая зима и снега в тайге на горных склонах скопится достаточно, дабы затаить в нем громоздкие капканы, егерь отпишет мне письмо.
Сам он живет в четырех километрах от Зуваткуля, среди исполинского леса. По случайности ли или жалости чьей (потребовавшей, видимо, немалого мужества!) уцелел в беспощадные военные рубки крохотный островок — гектаров на десять, не более — трехсотлетнего лиственничного бора. А еще раньше, оказывается, в двадцатые-тридцатые годы его щадили даже самые ярые истребители южноуральской тайги — углежоги, поставлявшие древесный уголь старинным металлургическим домнам горнозаводского края.
Если лайка егеря не залает, чуя пришельца, можно пройти по квартальной просеке совсем близко и за сливающимися в сплошную стену стволами не заметить поляны с кордоном в центре. Наверное, с вершины лиственницы дом подслеповатым бельчатам видится усохшим вкусным грибком.
Самую толстую лиственницу, поверху обугленную молнией, опоясали скамеечки из еловых жердин. В стволе дерева сделан глубокий надпил, и ствол стесан так, что получился удобный полукруглый столик. Здесь летом Александр Михайлович любит угощать гостей чаем из лесных трав, зимой же вываливает остатки пищи для птиц.
…После затяжной метели оплывает ведущая к дому лыжня. Под свежей снежной толщей гаснут привычные запахи старых следов. Тогда лайка Почка раньше мышей и сорок спешит оставить на слепящей белой целине лимонно-желтые щели. Всякий раз недоуменно взвизгивает, если с облюбованного ею кустика вдруг сорвется на морду ком тяжелого сырого снега.
Меня лайка не признавала, угрожающе скалилась, пока хозяин
сам не вышел на крыльцо.— А-а… примчался… Ну, думаю, балаболка к вечеру не явится — скормлю его порцию пельменей синицам. Знатье бы, что запоздаешь, я уехал бы вместе с жинкой к дочке в Сатку. Сижу, как на иголках: и тебя нет, и лесовозы последние вот-вот пойдут на Сатку…
Егерь вымыл испачканные мукой руки, вытер их не как сподручнее хлопочущим на кухне хозяйкам — передником, а вынутым из шифоньера белоснежным полотенцем и лишь затем с достоинством протянул руку.
— В письме какой уговор? Позавчера быть! Этак дружба наша наперекосяк пойдет…
— Семья, семья, Михайлович, — скороговоркой отшутился я, не в силах скрыть радостное волнение.
Пока в поселке Зуваткуль существовала школа-восьмилетка, Александр Михайлович занимался любимым делом: учил детишек рисованию и географии. Потом, как он выражается, «ваньку с тоски валял». Работал то завклубом, то киномехаником, то бухгалтером в леспромхозе, пока, наконец, не очутился на должности егеря. Выбор учителя озадачил жителей Зуваткуля.
Мое возбуждение егерь истолковал по-своему.
— Про рысь сейчас не трепыхайся — завтра! Сегодня мы с тобой пельмешками ублажимся, а после сюрприз у меня есть для тебя… Что за «сюрприз», я догадывался. Свежие рисунки… Не мне, конечно, судить степень его талантливости, но рисует Александр Михайлович с упоением и очень много. Ребячью восторженность егеря перед морозным узором на стекле, виданным-перевиданным тысячу раз, я поначалу даже счел за фальшивку…
Не скрою, мне льстит, что и к моим любительским снимкам он относится благоговейно. Непременно требует к каждому название и дату, и роспись поразмашистей. Ни рисунки, ни тем более подаренные ему фотоснимки он не развесит на стене до тех пор, пока не выстругает для них ладненькие рамки из красноватого лиственничного комля.
Помню, при нашем знакомстве поразили меня пять мальчишеских лиц в этих ладненьких рамках. Все пятеро братьев Александра Михайловича погибли на фронте, и рисовал он их не с фотографии, а по памяти.
Действительно, едва мы отобедали, как в руках у егеря оказалась папка с рисунками. Видимо, желая подогреть мое любопытство, он словно нехотя показал сначала один — мужской портрет. Из обычных лицо: густые брови, подбородок массивный. Но Михайлович рассказывал о натурщике так упоенно, что я невольно усомнился в своем чутье на интересные лица.
— На Дегтярке повстречались, экскаваторщик с бакальского рудника, глухаришек щупал. Молчун. Кряжистый. Физиономия сильная. Никаких ваших специальных городских бород! Пооблизывался я вокруг него деликатненько и ребром ему вопрос. Или ты, сукин сын, позируешь мне час не колыхнувшись, или топай отсюда — браконьерствовать не разрешу!
— Так, так… И чем кончилось? — вежливо поддержал я ждущего ответного интереса егеря.
— Тем и кончилось. Он для меня утро попотел, а после друг над дружкой хохотали: дегтяркинское токовище-то местные давно вылущили!
Более удачными, по-настоящему самобытными показались мне рисунки зверей. Удивляли и подписи к рисункам…
«Натюрморт с лосем». Вырисованная до объемной достоверности кастрюля с цветком алоэ на подоконнике. Облупившаяся оконная рама, стекло с подтеками дождя, и там, за стеклом, — мираж лося! Удивительная тоска! Я ревниво вглядывался в рисунки, пытаясь понять, в чем прелесть каждого…
Почему-то ни на одном рисунке не оказалось рыси…
— Животин рисую только вольных. На воле рысь лоб в лоб не встречал, — сухо ответил на мой вопрос егерь. — Рисовать, как она в капкане мечется, — жидковатая радость…