Каменный пояс, 1984
Шрифт:
Мне послышался явный упрек в словах егеря.
— Так ты, что, Михайлович, осуждаешь меня? — прямо спросил я.
— Прибыль мне какая судить тебя? У вас, нынешних, все равно в ушах сквозняк… Словчишь ведь ты! Чикнешь ее, будто и не в капкане она вовсе. Вроде как смельчак какой — на воле подстерег…
Забавные речи обескуражили меня. Стоило ли ему и соглашаться, писать письмо, если сама затея съемки неприятна? Интересней, конечно, снять рысь на воле, но ей-ей глупо зависеть от редчайшего случая. И потом для сносного снимка секундной встречи мало. Нужно хотя бы точку съемки выбрать, выждать свет поэффектней. Капканы?
— Михайлович, а напросись я к тебе ради охоты и пристрели рысь в капкане — лучше разве?
— Ты носом не води! Я и сам умею! — вспылил вдруг хозяин. — То охота, а то — иску-у-усство…
Не найдя точных слов для хрупкой мысли, он словно выдохнул в слово «иску-у-усство» всю силу убеждения. Я же, решив блеснуть книжной эрудицией, как бы в отместку за упрек в непорядочности, изрек иронично:
— Художник Сезанн родную мать рисовал в момент ее смерти! Хотел поймать в красках, как лицо у нее остывает…
Егерь даже со стула вскочил.
— От подлец, а? Матушка мрет — и рисовать? Люди, люди все творят… Зверь на подлость не способен, — растерянно прошептал он.
Обычно спорщик пластичный, не твердолобо стоящий на своем, а жадно внимательный к аргументам собеседника, Михайлович на сей раз был неузнаваем. Логика егеря казалась мне прямолинейнее, чем стволы окружающих его дом лиственниц:
— Фотографам и кинооператорам съемку скрытой камерой запретить! Бросил поэт жену с грудным младенцем — гнать его из редакции! Художник равнодушно проходит мимо пацанвы, малюющей на заборе скверные слова, — лишать его звания художника!
Утром, однако, отчужденности между нами как не бывало.
— Эй, засоня, пушки твои не откажут на морозе? — насмешливо гаркнул из кухни егерь, в темноте охлапывая снег с принесенных дров.
— С инеем мороз? — осторожно поинтересовался я. По суеверности и в мыслях не допускал я две роскоши сразу. Мало — сама рысь, еще и лес хрустально-белый!
— Глянь, выйди. Иней в городе у вас — от малокровия. У меня — куржак с ладонь.
Я мигом оделся и, прихватив оба «Киева», вышел на улицу.
Разбеливая черноту леса, заиндевелые колонны лиственниц утягивались в небо, пока еще густо фиолетовое, звездное, с бледным, выстуженным ломтиком луны в орнаменте ветвей. Остро пахло морозом. Ушей коснулось усиленное стылым воздухом эхо прогромыхавшего по автостраде первого лесовоза. Я легко представил себе дневное великолепие леса, когда самыми темными красками будут воздушно-голубоватые тени на снегу. «Возьму свое сегодня, — подумал я, — лишь бы затворы, миленькие, не подвели!» Желая еще разубедиться в их надежности, я оставил «Киевы» висеть на ручке двери.
Завтракали вчерашними пельменями. Конечно же, охота — ремесло егеря, и зачем человеку волноваться перед привычным делом. Но все равно мне хотелось видеть его сейчас не таким будничным. Хоть бы посуровел как-то, что ли… Сам я хрустящие с золотистой корочкой пельмени жевал без аппетита…
— Теперь и про рысь можно потолковать, — добродушно начал Александр Михайлович. — День сегодняшний так живем. Один капкан у меня по склону Мускаля — первым навестим. От него к Дегтярке. На Дегтярке два рядышком пасут. Последний недалече здесь, в овражке. По первому снежку еще охотку сорвал, проверить недосуг.
— Михайлович, нам бы до трех часов уложиться.
После трех свет не съемочный.— Ого, сказанул! Я-то на своих досках ходок. А ты?
Мне пришлось показать егерю свои узенькие беговые лыжи.
— Соломинки? В избе оставляй, на лучину пущу, — обидно пошутил он. Вынес из сеней валенки и широкие короткие лыжи с сыромятными креплениями, подбитые не знакомым мне мехом. — Сожгу твои соломинки, может, людей научишься уважать. Куда ехал и зачем ехал — знал?
— Виноват, Михайлович, секи, — покорно склонил голову, желая поскорее очутиться на улице.
С непривычки к чужим лыжам я быстро устал, взмок и уже не ощущал мороза. Сталактитовый лес бело-хрупкими, позванивающими от мороза ветвями вызывал досаду: приличный кадр на ходу не сделать. Даже, снимая портрет знатного бетонщика для трестовской многотиражки, целый час вымучиваешь из него обязательную «улыбку передовика», а тут для себя снимок. Для души…
Порой я всерьез задумываюсь, что скажет о моей честности фотографа сын Миша, когда вырастет и заинтересуется «подлакированными» снимками в подшивке хранимых мною газет. Ведь по ним составляется летопись треста! Верно, улыбчив и обаятелен бригадир бетонщиков Вахтанг Тебридзе, но только это полуправда, ибо остальная часть правды в том, что когда я приехал снимать Тебридзе, он был зол на редкость. Мел снег, в сырой снежной каше буксовали даже троллейбусы, а его бригаду перебросили в помощь дорожникам доделывать автостраду, ведущую к новому аэропорту, — укладывать бетонную подготовку прямо на слякотный снег. Близилась красная дата календаря…
Конечно, легко напустить сыну тумана о правде фотоискусства, якобы не всегда совпадающей со столь сложной правдой жизни, а еще слаще впасть в амбицию: дескать, за какие снимки платили, те и делал и денежки на тебя тратил, родненький! Но если даже родному сыну говорить одно, а думать совсем другое, тогда…
Занятый мыслями о будущем сына, я не сразу распознал в сизо-стальной еловой гриве на нестерпимо ярком голубом фоне начало хребта Мускаль. Еще минут десять ходьбы — и мы целиком увидали взметнувшийся над тайгой оснеженный гребень.
На хребте отдельно искрилась каждая посахаренная инеем елочка, отдельным кораллом просматривался каждый валун в россыпях курумников. Поразительное отличие от того вроде и невысокого темно-хвойного увала, каким увидел я Мускаль летом. Вот и бравируй после этого своей зрительной памятью фотографа!
На склонах снег стал особенно глубок, мне теперь пришлось плестись вслед за Михайловичем. Заметив в прогале меж елями обширную поляну, я было свернул вправо — скорехонько обогнуть ее и снова оказаться впереди егеря, но тут лайка глухо зарычала и, утопая в снегу, прыжками понеслась к пню на поляне, искрившемуся гигантским снежным грибом.
Как потом рассказал егерь, слабинка рыси — любопытство. И коль лес глухой, нетронутый, с бесконечными одинаковыми елями, то рысь обязательно исследует нарушающие однообразие пень, буреломину или стог сена…
Почка крутилась вокруг пня, но близко к нему не подскакивала.
— Горяча-горяча, а в капкан нос не сунет, — с теплым чувством сказал егерь, понимая, очевидно, что любой привычный ему пустяк сейчас интересует меня.
Он осторожно разгреб топором снег возле пня и указал лезвием на светлый полированный коготь, стиснутый губами капкана.