Камов и Каминка
Шрифт:
Отмечать начали еще днем, сразу после заседания правления, в буфете Союза художников, а заканчивали в мастерской Бычкова на Петроградской. И вот теперь Каволин, проклиная все на свете, тащился в эту, будь она неладна, школу. Голова его была тяжелой и пустой, как чугунный котел, в пересохшем рту черт-те что, мерзость, даже зубного порошка у Бычкова не нашлось, и Валька, дрянь, слиняла еще к полуночи, одного его бросила, хорошо хоть глоток дожал из бутылька на опохмелку, и, как назло, ни одного пивного ларя по дороге, а глоток, какой же он опохмел? Опять же лучше было бы слинять и домой податься, а то теперь Катя опять скандал устроит, ну да против Бычкова не попрешь, и Валька, б…, продинамила, нет, все-таки надо было слинять, хоть на такси, денег теперь полно, рубашку бы, что ли, сменил, зубья почистил, первое сентября все-таки, мать его…
Он опоздал всего ничего, минут на пять (и то не по своей вине: трамвай еле полз), заскочил в уборную, жадно присосался к крану, плеснул водой в опухшую физионимию и, проклиная высокие ступени, поплелся на второй этаж в рекреацию, чьи стены и пол уже были украшены летними работами учеников вверенного ему 9 «А» класса.
— Здравствуйте, здравствуйте, друзья! — Каволин выжал из
— Это что? — недоуменно сказал Каволин и ткнул в холсты, занимавшие пространство стены от угла до шкафа, нафаршированного белыми гипсовыми слепками глаз, носов, губ и ушей микеланджеловского Давида. — Чье это?
— Мои. — Перед Каволиным стоял высокий крепкий парень. Ровный, словно иконописный овал лица, прямой нос, голубые глаза в опушке густых ресниц, коротко стриженные светлые волосы.
— Фамилия?
— Камов.
— Камов, Камов… Так это что, Камов?
— Это Выборгская сторона. Серия пейзажей, — словно слегка удивляясь непонятливости преподавателя сказал парень.
— Выборгская сторона? — Каволин почувствовал, что к его горлу подкатывает что-то нехорошее. Сглотнул тягучую, липкую слюну. — Скажи-ка мне, как там тебя, Камов, ты как до девятого класса-то добрался? Тебя рисовать учили? Нет, ты мне ответь, учили? Вот это что, дом? А это, наверное, дерево? Это где же ты, Камов, такие деревья видел? — Каволин чувствовал, что сейчас ему станет по-настоящему плохо. — А это, красное, наверное, трамвай… Ты про перспективу, Камов, слыхал? Где ты этой дряни набрался? А это, это что, я тебя спрашиваю, дом?
— Это, — терпеливым, скучающим голосом сказал парень, — не дом.
— Не дом? А что? Может, ларек пивной? Может ты, Камов, того? — Каволин пальцем покрутил у виска. — Или тебя тогда на троих кто оформил?
— Это не пивной ларек, — все тем же спокойным голосом сказал парень.
— Не ларек, не дом, тогда что же это?
— Это живопись.
— Живопись? Да кто ты такой — о живописи рассуждать? Кто тебе право дал…
— Дурак, — сказал юный художник Камов.
Тишина, воцарившаяся в рекреации с начала разговора, начала набухать взрывом. Каволин оглянулся. Глаза сорока человек были устремлены на него. Он судорожно соображал, что лучше сделать — закричать, пригрозить… Повернулся к этому высокому парню и встретился с равнодушным взглядом прозрачных голубых глаз.
— Дурак, — повторил художник Камов, повернулся и в полной тишине медленно вышел из зала.
ГЛАВА 11
повествующая о том, как художник Камов нашел Учителя и обрел свою первую любовь
— Он дурак? Ты дурак, — сказала, вернувшись от директора школы, мать, — ведь как с тобой носились, в звезды прочили. Извинись, Миша, покайся…
— Да ну их, — отмахнулся художник Камов, — я уже работу нашел.
Аттестат он зарабатывал в вечерней школе рабочей молодежи. Работа в котельной физически была тяжелой, но оставляла время на чтение, и смены были через два дня на третий. В живописи, которой были посвящены эти два свободных от махания лопатой дня, он проходил довольно обычный для талантливого юнца путь: перебирал (порой в самых странных комбинациях, к примеру сочетая кубизм с сюрреализмом) колоду новых для него течений, но, к чести его, следует отметить, — шулерства себе не позволял. Вечера он проводил в Публичке. Это было странное для жесткой советской системы время студенческих кафе, клубов, самодеятельных джазовых ансамблей. Время, когда Лито, словно краснушная сыпь, высыпавшие практически во всех высших учебных заведениях, давали негласную, весьма относительную и все же легитимацию поэзии как таковой, когда была переведена сперва «История импрессионизма», а затем «История постимпрессионизма» Ревалда, когда в студии ДК им. Капранова Сидлину было позволено не только преподавать, но и устраивать выставки своих учеников. В это время Саша Арефьев, легендарный Арех, сплотил вокруг себя людей, которым в большей степени, чем кому бы то ни было иному, было суждено не просто отразить свое время, но и точно сформулировать суть своего времени. У этого времени был свой звук — тройка простеньких гитарных аккордов, звук самого демократичного (за то и поносимого властями) инструмента, дающего возможность решительно каждому (ни музыкальных талантов, ни даже слуха не требовалось) человеку приобщиться к глотку свободы, самым общедоступным выражением которой стала самодеятельная песня, которая не переставала звучать в вагонах электричек, на домашних вечеринках, у приобретших характер массовой эпидемии походных костров. У этого времени был и свой запах. Это был запах табачного дыма, который окутывал курилки библиотек, где в бесконечных разговорах и нескончаемых спорах завязывались знакомства, дружбы, романы. В Питере, в Москве и некоторых других крупных городах начинала быстро прорастать другая, параллельная официальной, культура.
Эти годы ознаменовались в жизни художника Камова двумя важнейшими событиями в становлении мужчины: он нашел учителя и потерял девственность. По традиции считается, что, как и в животном мире, функцию учителя исполняет отец. Не исключено, что во времена, когда между ребенком и отцом сохранялась достаточная формальная дистанция, такое распределение ролей представлялось возможным, однако по нынешним временам в результате социальных изменений и стараниями политкорректной педагогики необходимая для выстраивания вертикали Учитель — Ученик
дистанция между взрослыми членами семьи и подрастающим поколением исчезла. Это приводит юношу к необходимости заниматься поисками учителя самостоятельно. Учителем может стать любая достаточно авторитетная в глазах подростка фигура: руководитель дворовой банды, немногим старше его самого, литературный герой, гуру вегетарианского вероисповедания, кто угодно. Но в любом случае финальным актом обучения, успешно выдержанным экзаменом должен стать бунт. Встретишь Будду, убей Будду. Залогом самостоятельного движения вперед, готовности принять на себя ответственность взрослого является сакральное жертвоприношение того, кому ты всем обязан.Задачей Учителя является не множенье своих клонов, чем так часто грешат и великие мастера, такие, как, скажем, Филонов, но структурирование хаотично бурлящего в душе Ученика мира. Ученик — это раскаленный булат, из которого Учитель кует клинок. Найти Ученика — не меньшее счастье и не менее редкостное везение, чем найти Учителя. (Впрочем, в случае художника Камова следует напомнить, что отца он лишился в детстве и поиски Учителя были изначально обречены на поиски в открытом мире.)
Встреча произошла на Университетской набережной Васильевского острова, в соответствующих значительности события декорациях и при подходящей погоде: колючий, холодный ветер гнал низкие рваные тучи по затравленно приникшему к свинцовой воде городу. Художник Камов получил посвященную русскому авангарду книгу Камиллы Грей «Великий эксперимент» на одну ночь. Английского он не знал и, хотя содержание интересовало его безмерно, был вынужден довольствоваться репродукциями, впервые знакомившими его с важнейшей главой истории собственной страны. Впрочем, потрясение от увиденного было настолько велико, что в настоящий момент репродукций ему хватило за глаза. И вот сейчас, пряча лицо от свистящих ударов ветра, он спешил на филфак, упрашивать студента Веню Бестужева, с которым сошелся в курилке Публички, оставить ему книжку хотя бы еще на пару дней. Почувствовав толчок в грудь, он рефлекторно схватился за небольшого человечка, которого едва не сбил с ног.
— У вас книга упала… О! Моя шляпа!
Художник Камов огляделся: серая шляпа лихо, как в цирке, на ребре неслась по тротуару к мостовой.
Ветер, разочарованный упущенной добычей, отвесил хлесткую пощещину художнику Камову, выхватившему шляпу из-под колес черной «Волги» и, обогатив свои завывания скрипом тормозов, понесся дальше.
— Вот, простите, — обтирая шляпу о рукав пальто, проборматал художник Камов, — я…
— Ничего, ничего, — ответил человечек, — я сам виноват. Вот ваша книга. Ого! Вот, молодой человек, что вы читаете!
Художник Камов испуганно взглянул в лицо человека, державшего в руках запрещенную книгу. Растрепанные, летящие по ветру волосы, пышные усы…
— Извините, — роясь в памяти, пробормотал он, — я где-то вас видел… Ну как же! Ведь это вы говорили о Толедо, в Эрмитаже, возле Эль Греко!
…Куда как соблазнительно в каждой случайно произошедшей встрече видеть направляющий перст судьбы, которая со знанием одной лишь ей ведомой цели, исподволь, извилистыми, недоступными нашему пониманию путями, раскидывая соблазнительные приманки и выстраивая непреодолимые барьеры, неизменно подталкивает на развилках жизненного пути в нужную сторону и проделывает многотрудную работу только для того, чтобы в надлежащее время пути двух людей пересеклись в одной точке. Однако, здраво рассуждая, мы вынуждены будем признать, что к любой цели ведет бесчетное множество дорог и успех зависит лишь от упорства, настойчивости и — ах да! — удачи, конечно (что слегка ставит под сомнение наше предыдущее удтверждение). Вместе с тем неразумно будет не отметить, что вне зависимости от количества путей избранный существенно влияет не только на самого человека, но и на цель также.
Профессор Даниил Яковлевич Виленский на филфаке читал лекции по античной литературе. Энциклопедически образованный человек, в юности побывавший в Европе, он закончил войну в Вене, ухитрился выжить в послевоенных сталинских лагерях и на жизнь смотрел как на подарок, пренебрегать которым было бы грешно и постыдно. В равной степени он наслаждался чтением и комментированием стоиков, распиванием на троих в подворотне со случайными алкашами и короткими романами с регулярно влюблявшимися в него, исполненными энтузиазма студентками. Теперь пару раз в месяц вечером, по четвергам, художник Камов приходил к професору Виленскому в от пола до потолка заставленную книгами квартиру на 3-й линии Васильевского острова. На обитателей Парнаса, известных ему по копии фрески Рафаэля в одном из залов питерской академии (а именно так он воспринимал людей, регулярно собиравшихся у Виленского), эти небрежно, часто плохо одетые, немолодые, с металлическими заплатами в желтых прокуренных зубах люди были мало похожи. Но стоило начаться разговору, художнику Камову чудилось, что серые пиджаки сменялись белоснежными хитонами и лавровые венки увенчивали плешивые головы. Атмосфера этих вечеров состояла из никогда прежде не встречавшейся ему (и, надо сказать, не встреченной им впоследствии) смеси легкости и серьезности, блеска и глубины, иронии и уважительности. Вот только вместо кувшина с вином, козьего сыра, маслин и пшеничных лепешек, разложенных на камне в тени олеандра (а именно так художник Камов представлял себе античную трапезу), в конусе света, падающего на стол из-под шелкового оранжевого абажура, уютно теснились графинчик водки, кирпич черного хлеба, серебристая селедка в украшенных каплями уксуса кольцах лука, мятые соленые огурцы и миска с горячей, блестящей подсолнечным маслом картошкой в мундире. Здесь, в этом доме, ему выпало счастье общения с людьми, каждый из которых был Учеником и стал Учителем, здесь однажды на него упал благосклонный взгляд грузной седой женщины, ставшей символом величия и чести России. Много лет спустя, стоя в мюнхенской Старой Пинакотеке перед немыслимой живописной точности, виртуозности, изящества и рисовальной дерзости изображением О’Мэрфи, и он, как художник Каминка, вспомнил слова Талейрана о том, что тот, кто не жил до революции, не знает, что такое жизнь. Вспомнил и подумал, что с той же степенью справедливости эти слова можно было бы отнести и к тем, кому не посчастливилось побывать на вечерах у Виленского или у Л. Гинзбург, Г. Семенова и Е. Кумпан, В. Мануйлова, да и в других домах Ленинграда и Москвы, где в те годы последними сполохами вспыхивали угли отгоревшего костра великой культуры.