Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Камов и Каминка
Шрифт:

Большинство современных обществ являются конгломератом нескольких, в той или иной степени взаимодействующих культур. Каждая из них обитает на своем этаже общего многоэтажного дома. Этажи эти связаны друг с другом лестницами и даже лифтами. Каждая культура по мере надобности путешествует с этажа на этаж, запуская свои щупальца в «чужое» пространство, и возвращается домой с добычей, по мере необходимости востребованной или отринутой за ненадобностью. После революции Россия превратилась в страну одной, советской, культуры, вальяжно расположившейся во всех этажах захваченного поместья. Растоптанные остатки другой, «бывшей», были заметены в подпол, выброшены на чердак. Для своих ритуальных действий культуре-победительнице требовалось соответствующее ее величию и мощи пространство: огромные площади, широкие бульвары, гигантские стадионы, способные вместить в себя сотни тысяч людей, каждый из которых становился частью одного большого тела, мелкой деталькой одного механизма, крохотным кирпичиком общего дома. Яркий праздничный свет, заливавший эти бескрайние просторы, был по сути своей не чем иным, как светом истины: он не оставлял места недомолвкам, двусмысленностям, сомнениям, тем паче тайнам, заодно способствуя бдительному

надзору за общественным порядком. Хрупкая подпольная культура, стараясь не привлекать к себе ненужного внимания, боязливо жалась в тени полуподвалов, возносилась в выкроенные из чердаков крохотные мансарды, находила прибежище в одиночных комнатах разветвленных коммунальных квартир и редких отдельных, но во всех случаях камерный характер пространства, где она поселялась, подчеркивал значимость каждого отдельного человека, важность каждой отдельной личности. И если в Москве символом такого пространства стала кухня, с присущим ей онтологическим демократизмом, то в бывшей столице с ее извечной строгостью дистанцированностью и известной отчужденностью это был салон, а то, что территориально он порой размещался в кухне, сути дела нисколько не меняло. Водка подавалась исключительно в графине, а черствый сухарь — на уцелевшей тарелке кузнецовского фарфора. Здесь упрямо сохранялось то, что было приговорено к уничтожению, будь то способность к независимому мышлению, чистый русский язык или хорошие манеры. Здесь по-другому заваривали чай, по-другому здоровались и по-другому прощались. Сюда же по иронии судьбы оказались загнаны те, кто еще вчера во имя торжества современности с наслаждением уничтожал старый мир, но их задор и бесшабашная увлеченность пришлись не ко двору деловым хозяевам новой жизни. Здесь, в подполье, они, избитые, измордованные, чудом уцелевшие, стали похожи на тех, кого недавно походя спихивали с корабля современности. Здесь исчезла разница между футуристами и акмеистами, ибо все они стали хранителями мира, по приказу властей обреченного на исчезновение.

…Однажды, в истончившемся свете короткого зимнего дня возвращаясь из Публички, где Виленский растолковывал художнику Камову символику Иеронима Босха, Даниил Яковлевич, с бережно поддерживающим его под руку художником Камовым — был гололед, — вместо того чтобы остановиться на троллейбусной остановке, влились в слепленный сумраком бесформенный людской комок, торопливо катившийся на очередной сеанс в кинотеатр «Аврора». Во дворе, отделившись от темной массы, они повернули направо, вошли в парадную и поднялись на третий этаж. Дверь им открыла высокая статная старая женщина. Тепло поздоровавшись с Виленским, она испытующе взглянула на художника Камова и после нескольких мгновений, показавшихся ему очень долгими, протянула руку. Ее ладонь была приятно теплой и сухой: «Проходите». Они разделись в маленькой темной прихожей и вошли в комнату, всю, снизу доверху, завешанную не похожей ни на что, виденное раньше, живописью. Справа висела огромная, во всю стену картина. Молитвенно раскинувший руки мужчина и таким же жестом отвечающий ему светлый младенец, которого держала на руках удивленная этим младенцем юная женщина. Лошадь и собака с мудрыми глазами соучаствовали в таинстве, внизу, у ног мужчины, курица с петухом занимались вечным своим делом — поиском корма, и невиданные, словно созданные из драгоценных кристаллов растения окружали их.

— Он писал ее по кускам, за городом, в крохотной комнатке, куда свет проникал сквозь открытую дверь. Однажды я приехала и вижу: курица — алая, словно пламя. Через пару дней прихожу — сияет изумрудами — чудо! А потом пришла — пегая кура. Что ж ты сделал, брат?! А он смеется — что делать, так надо… А целиком всю работу увидел, только когда из комнатки вынесли. А это мой портрет. Он все упрашивал меня, я и согласилась, только, говорю, при условии: напиши как есть. Паша рассмеялся: ну как хочешь!

Потом они долго смотрели, аккуратно перекладывая переложенные папиросной бумагой работы на бумаге.

— На холст у него денег не было…

Прощаясь, Евдокия Николаевна положила ему на плечо руку: «Приходите».

На улице Виленский, держась за художника Камова, удивленно качал головой:

— Неслыханно! Она не просто редко кого пускает, к ней попасть практически невозможно. Все они, кого добить не успели, живут пугливо, осторожно. Страх — гость, который, однажды забежав на огонек, поселяется навеки. Но только у них одних, напуганных стариков, и есть мужество хранить священный огонь. Впрочем, это общее место. А теперь послушайте меня внимательно, друг мой. — Он сделал паузу и расправил свои пышные усы. — Запомните этот час. Несколько минут назад вам, говоря языком этой эпохи, передали эстафетную палочку. Еще недавно (и, заметим, значительно более точно) это называлось хиротонией, — и, заметив недоуменный взгляд своего спутника, пояснил: — рукоположением.

Он помолчал, а потом раздумчиво добавил:

— Странная судьба у вашего поколения: те, кто должны были стать вашими отцами, убиты, в лучшем случае — искалечены. Вас рожают и воспитывают мертвые деды…

Той же зимой художник Камов, несмотря на юный возраст, без всяких на то усилий занял определенное положение в иерархии постоянных посетителей курилки Публичной библиотеки. Высокий, широкоплечий, с чуть выпуклыми голубыми глазами и упрямым подбородком, покрытым легкими завитками пробивающейся каштановой бородки, он обладал острым чувством юмора вкупе с исключительно быстрой реакцией, что делало его желанным участником в любой компании. Однако авторитет и уважение в обществе, где в деле словесного фехтования у него были вполне достойные соперники, он завоевал не только очевидно независимым и самостоятельным образом мыслей, но и непривычной для тех лет эрудицией: тексты Бердяева, Карсавина, Малевича, Филонова, Гершензона в те годы на руки не выдавались. Как-то, выходя из уютного домашнего тепла библиотеки в промозглый зимний вечер, в дверях он столкнулся с невысокой девушкой в цигейковой шубке. У нее были ореховые, зеленоватые глаза и осиная талия. Ему было известно, что она учится в Горном институте. В курилке она молча тянула свою сигарету, внимательно прислушиваясь к спорам, не принимала в них участия, правда, пара ее редких коротких замечаний приятно удивили художника Камова своей точностью и безупречной

логикой. Не раз он ловил себя на том, что, блистая в разговоре, косится на эту надменную девушку с каштановыми, коротко стриженными волосами, капризной верхней губой и тонким, вздернутым, с горбинкой носом. Как правило, она держалась трех молодых людей: двоих из Бонч-Бруевича, тоже невысоких, черноволосых, и черноглазых, и долговязого, худого, рыжего парня в толстых очках из ЛЭТИ. Однажды, когда компания покинула курилку, кто-то кинул им вслед: «Кучкуются…» — и художник Камов явственно услышал недопроизнесенное, застрявшее в пластинах синего дыма — «жиды». До знакомства с Виленским евреев он, почитай, и не встречал. Про въедливо проныристую эту расу слышать ему, конечно, приходилось, и про жадность их, и про трусость, но впервые вживую он столкнулся с ними в доме Виленского, где частыми гостями были похожая на старую мудрую черепаху Л. Гинзбург, мягкий, доброжелательный В. Шор, едкий, сухой И. Серман, наезжавшие из Москвы Е. Мелетинский, который на всех, в том числе и на себя самого, смотрел отстраненно, как энтомолог на насекомых, лукавый энциклопедист Л. Пинский, блистательный эрудит Н. Эйдельман. Художник Камов был невольно очарован не столько интеллектуальным блеском и непринужденным острословием, присущим этим людям, сколько какой-то фанатической любовью и преданностью русской культуре и еще тем радостным доброжелательством, с которым они к нему отнеслись. Наложившиеся на эти первые живые впечатления тексты Бердяева и Соловьева превратили его любопытство в устойчивый интерес не только к самим евреям, но и к провиденциальной, как ему теперь представлялось, их встрече с русским народом. И вот теперь представительница этого загадочного племени стояла у дверей и беспомощно рылась в сумочке.

— Что-нибудь не так?

Она подняла голову.

— Похоже, я где-то посеяла кошелек. В буфете, может? Сейчас уже не пустят…

— А вам куда?

— На Петроградскую, против Петропавловки.

Художник Камов протянул ей монету:

— На такси не хватит, но на трамвай — в самый раз.

— Спасибо. — Ее губы дрогнули в благодарной улыбке. — Вы завтра когда будете, я…

— Оставьте, — поморщился художник Камов, натягивая перчатку, — могу я барышню пригласить на трамвае покататься? А то, если позволите, проводить вас, может, пешком пройдемся, смотрите, вокруг чудо какое!

Высоко над ними в черной бездонной пустоте зимней ночи висел светлый диск. Старые деревья, не смея переступить границ площадки, где в центре на высоком цоколе горделиво стыла великая императрица, в глубоком поклоне склоняли перед ней украшенные поблескивающими в лунном свете иголочками инея, тяжелые кисти ветвей. Кроссворд троллейбусов Невского и трамваев Садовой не предполагал рационального решения, и они молча двинулись в сторону Невы, не осмеливаясь нарушить великой тишины, которую скрип снега под их ногами делал такой же осязаемой и реальной, как чувство, зарождающееся в душе каждого из них…

Прогулки эти вошли у них в привычку. Она, как правило, молчала, а он открывал ей секреты проплывавших мимо домов: вот здесь жил Карамзин и юный Пушкин взбегал по этим ступеням, а вот там, за этим окном, задушили Павла, здесь когда-то было Третье отделение, а теперь суд — правда, забавно, а еще он часто читал стихи, которых знал великое множество, но все больше Блока, Бродского, тогда своего любимого поэта, Цветаеву, Мандельштама и, конечно, Ее строки — видите (по питерскому обыкновению они были друг с другом на «вы»), она живет в этом доме…

Они пересекали Неву, и вдруг, неожиданно, посреди моста оба одновременно остановились, а когда через долгие, не поддающиеся никакому измерению мгновения медленно, словно не веря, что это возможно, оторвались друг от друга, отворот белой ушанки и край серого пухового платка были вышиты ледяными кристалликами их смешанного дыхания. Тихо, не говоря ни слова, дошли они до подъезда огромного серого дома напротив Петропавловской крепости. Она открыла тяжелую, припорошенную снегом дверь и подняла глаза на художника Камова: «Родители уехали». Несколько секунд он молча стоял на пороге, а потом вошел внутрь.

ГЛАВА 12

в которой художник Камов взрослеет

Чисто технически с невинностью художник Камов расстался в торопливом, бесхитростно щенячьем блуде совместного грехопадения нескольких пионервожатых. Событию этому, которое произошло на Карельском перешейке ночью, после торжественной линейки в палате пионерского лагеря «Восток» (где он подрабатывал летом), немало способствовало несколько бутылок портвейна, контрабандным образом доставленных в лагерь, и по сути своей оно не многим отличалось от игры в пятнашки. Несколько случайных встреч с дамами из управления, к которому относилась котельная, где он работал, также не оставили следа в его душе, их даже и связями назвать было трудно, и уж подавно торопливые фрикции с последующим разряжением на брошенном в угол котельной ватном одеяле не имели ничего общего с тем таинственным, полным глубокой серьезности обрядом, который творили эти два человека в звездной тишине зимней питерской ночи. Каждое движение, их последовательность имели важное, пусть скрытое, но, несомненно, существующее значение, тайный смысл, ибо являлись частью вселенской гармонии, куда входили и звезды, медленно совершающие свой путь по предназначенным им путям, и снег, поблескивающий в их миллионы лет шедшем сюда, на Петроградскую сторону, свете, и объявшая замерший город тишина, в которой оглушительно стучали два человеческих сердца.

Так художник Камов впервые познал женщину, и познание это включало в себя не только саму эту женщину, но и мир, который окружал их обоих, и еще многое другое, что до поры должно было оставаться скрытым, но обещавшее в свой час открыться ему во всей своей полноте.

Влюблен он был страстно. Весь организм его словно изменился, он состоял теперь не из обычных клеток, а из восторга, нетерпения и бесконечной, на все распространяющейся благодарности. При всей своей независимости и очевидной мужской самости он легко, как нечто естественное, признавал ее старшинство. Непривычное и радующее его тепло исходило не только от ее всегда горячего тела, но от всего ее существа, от тихого голоса, от кончиков пальцев, перебирающих его волосы, от искоса брошенного на него взгляда. И, греясь в этом ласковом, непривычном ему тепле, он перестал бояться и стыдиться обнаженности своей души, впервые выглянувшей на свет божий.

Поделиться с друзьями: