Каньон-а-Шарон
Шрифт:
– Вы, наверно, читали статью в газете "Время" о моей работе...
– Я прошу у вас три минуты...
– В этой папке только часть патентов...
– Тут неопровержимые доказательства, что нефть в Израиле есть...
Наш руководитель израильтянин Эли, не зная русского, дергал за рукав:
– Кто эти люди?! Это ученые?!
Я обещал ему снять нечто уникальное, чего не было в мире никогда, и до сих пор он доверял мне, но вид измученных людей его встревожил:
– Герман, я спрашиваю: это ученые?!!
– Да, да, Эли!..
– Что "да"?! Герман, что "да"?! Зачем мы сюда приехали?!
Витя был на его стороне:
– Гера, тут нечего снимать.
– Мы
– Напиши о них роман, если обязан, - сказал он.
– Репортажа тут нет.
Появился президент "Объединения", вытирал лоб отутюженным носовым платком. Из рукавов парадного пиджака высовывались белоснежные манжеты с запонками.
– Вы хотели снимать заседание секции. Сегодня собрались гидроэнергетики.
– Где?
– В комнате заседаний.
– Витя, снимаем, - сказал я.
– Что снимать?
– Все, что увидишь.
– Звук пишем?
– Конечно.
Витя вскинул камеру на плечо и ринулся в комнату заседаний. Звуковик Саша с магнитофоном на ремне через плечо и с микрофоном в руке бросился следом. За столом, занимающим всю комнату, сидели человек двадцать. У стены перед большой картой Израиля стоял докладчик. Я взглянул на карту - это было настенное украшение какого-то туристического бюро.
– Карту не снимай, - бросил я Вите.
Саша двинул меня локтем, показал: тише, пишем звук.
Я вслушивался в речь докладчика. Мегаватты, киловатты, потребность в электроэнергии, перепад уровней моря... С тоской понял, что разговор идет о гидростанции на канале, соединяющем два моря.
В опустевшем коридоре на меня набросился Эли. Тому не нужно было даже знать, что обсуждали, - несерьезность всего была понятна без слов.
– Тебе доверили деньги!
– кричал он.
– Ты понимаешь: деньги! Это наши деньги!
Витя и Саша, путаясь в кабелях, задом выбрались из комнаты. У обоих были мокрые спины.
– Я не понял, - сказал Витя.
– Что они там обсуждали?
– Переброску вод. Из Средиземного моря в Мертвое.
– В Красное?
– Красное, Мертвое...
– В России не наперебрасывались. Разорили одну страну, теперь за другую взялись, - заметил Саша.
Витя позвонил мне года три спустя:
– Гера, помнишь, как мы с тобой ученых на Аленби снимали?
Он не назвался. Я узнал голос и сразу понял, что Витя пьян и собирается просить денег. Но я был рад услышать его.
– Я тут нашел у знакомых твою книгу - полный отпад! "Волшебник Изумрудного города". Я ж ее еще ребенком обожал, ты был моим любимым писателем, клянусь, не вру.
– Это другой Волков.
– Да брось ты канать под скромнягу...
Витя уронил трубку телефонного автомата, забыл вытащить из него телекарт, и трубка долго транслировала мне шумы автобусной станции в разгар дня. Потом он справился с техникой и продолжил разговор. Кончив курсы бульдозеристов, он нашел работу на строительстве новой Таханы мерказит[1] в Тель-Авиве, но нечем было заплатить за квартиру.
[1] Центральная станция.
Я приехал к нему. В оранжевой робе и желтой каске, пробираясь среди куч известкового песка, Витя ругался с напарником-румыном:
– Я русского посла снимал... погодите, мне только до Квебека добраться...
Он привез из Советского Союза кассеты и фотографии. Хотел сделать фильм о девушке-партизанке, повешенной немцами на площади в Минске с фанеркой на груди: "Jude". У него были письма этой девушки. Вместе с ней повесили женщину, которая ее прятала от немцев. В Советском Союзе начальство не захотело делать этот фильм. Витя не мог понять, почему: ведь он о подвиге белорусской женщины. Он приехал сюда, уверенный, что сделает фильм здесь. Но и здесь не хотели. Он опять не мог понять: почему?!
Мы жили в одной комнатке. Рядом
жила сокурсница Фаина, молодая писательница, женщина норовистая и взбалмошная. Ничего не умела, выдавала себя за бывшего кинорежиссера, но мы с Витей видели, что это не так. Как она попала на курсы, осталось загадкой. Она и не пыталась чему-нибудь научиться. Тем не менее, ей иногда поручали делать маленькие репортажи. Она брала Витю оператором, и он работал за нее - собирал материал, писал сценарий, снимал и монтировал отснятое. Потом они пили у нас или у нее в комнате. Витя был похмеляющийся, утром ходил за Фаиной, как собака, и ныл:– Зачем ты меня напоила? Я ведь уже завязал... Если бы вчера не поставила...
Фаина не любила ноющих мужчин.
– Я тебя не заставляла, - брезгливо говорила она.
– Но я не мог оставить все Гере. Ему было бы много одному, он старый.
– Ты меньше о Гере думай, больше о себе.
– Фаина... посмотри на меня... У тебя такие глаза...
– Нормальные у меня глаза.
– У тебя такие глаза, словно бы хочешь одолжить мне двадцать шекелей.
– У меня нет.
Иногда она теряла бдительность, рассказав о какой-нибудь предстоящей покупке, и Витя это запоминал, чтобы потом ловить:
– Как же нет, когда ты собираешься кроссовки купить?
Фаина дала мне прочесть рукопись своей повести. Начиналась рукопись так:
"На моей заднице есть родинка. Из-за нее я выросла застенчивой и долго сохраняла девственность. Она очень большая и уродливая, и я приходила в ужас от одной мысли, что ее кто-нибудь увидит..."
В повести описывалось, как родинка мешала лишиться девственности, потому что вызывала отвращение у всех парней: стоило им ее увидеть, парни теряли мужские способности. Об этом рассказывалось физиологически и психологически подробно. Потом появился какой-то уголовник, который эту родинку полюбил. Половые акты описывались непечатными словами и, опять же, с тем, что принято называть физиологическими подробностями. Точно описывались и чувства отношения уголовника, влюбившегося до безумия, опасного и самолюбивого, и героини, которая честно признавалась, что никогда никого не любила, кроме самой себя. Фаина делала все, чтобы ее не отличали от лирической героини. Она признавалась в страстной влюбленности в себя, как признаются в болезни. "Бедная малышка, - подумала я о себе, - как же они тебя мучают..." Уголовник и героиня оказались на Кавказе во время военных действий, несколько раз были на волосок от смерти, предавали приютивших и обворовывали голодных - это рассказывалось с полным пониманием возможности иного нравственного существования, но без раскаяния.
Я видел лукавство, мелкий расчет скандально оголиться, чтобы привлечь внимание. Мог показать, где Фаина досочиняет жизнь, где преувеличивает, где врет. Уголовник в романе, скорее всего, в жизни был окололитературным московским бездельником. В эротических сценах погуляла рука похабного редактора-мужчины. Как-то странно читать у женщины: "Он гладил пушистый теплый холмик в низу моего упругого молодого живота".
Но при всей очевидной лжи это было то приближение к искренности, о котором я и мечтать не мог. Фаине не пришлось, как мне, удалять лишнее из глыбы текста. Она, образованная и, сколько могу судить, литературно одаренная девочка из интеллигентной семьи, писала легко и естественно, не смущаясь, если рядом с непечатными словами иногда проскальзывало: "И я забилась в невыносимых конвульсиях" или "Слезы полились у меня градом", - не в том искренность, чтобы избегать приблизительных выражений и штампов, а как раз наоборот. И я начал догадываться, что задачей прозы, как и поэзии, является вовсе не искренность, которую мы так ценили в литературе во времена всеобщей советской лжи, а нечто совсем иное.