Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато
Шрифт:

3. Психиатрия XIX века. Мономания, отделенная от мании; субъективный бред, изолированный от бреда идей; «одержимость», заменяющая колдовство; медленное высвобождение бреда страсти, который отличается от паранойи… По Клерамбо, схема бреда страсти такова: Постулат как точка субъективации (Он меня любит); гордыня как тональность субъекта высказывания (бредовое преследование любимого существа); Досада, Злопамятность (как эффект рецидива субъекта высказываемого). Бред страсти — вот подлинное cogito. На примере эротомании, как и относительно ревности и недовольства, Клерамбо настаивает на том, что в них знак должен проследовать до самого завершения сегмента или линейного процесса прежде, чем заново начать другой процесс, тогда как в паранойяльном бреде знаки не перестают формировать сеть, развивающуюся во всех смыслах-направлениях и перестраивающуюся. Cogito также следует линейному темпоральному процессу, который должен возобновляться. История евреев скандирована катастрофами, после каждой из которых оставалось достаточно выживших, чтобы начать новый процесс. Весь процесс в целом часто отмечен этим — пока есть линейное движение, часто используется множественное, но как только покой или остановка фиксируют конец движения, прежде чем возобновится другое движение, возникает молитвенная отрешенность в Сингулярном.[155] Фундаментальная сегментарность — нужно, чтобы процесс закончился (и его завершение должно быть отмечено) до того, как начнется другой, дабы другой процесс смог начаться.

Страстная линия пост-означающего режима обнаруживает свой исток в точке субъективации. Последняя может быть чем угодно. Достаточно того, что, начиная с этой точки, мы можем вновь обнаружить характерные черты субъективной семиотики — двойное изменение направления,

предательство и существование в отсрочке. Для анорексии такую роль играет пища (анорексик не сталкивается лицом к лицу со смертью, но спасается, предавая пищу, которая не в меньшей степени является предателем, ибо подозревается в том, что содержит личинки, червей и микробов). Платье, белье, обувь суть точки субъективации для фетишиста. Таковы и черты лицевости для влюбленного, но лицевость поменяла смысл; она перестает быть телом означающего, а становится исходной точкой для детерриторизации, которая вынуждает ускользать все остальное. Вещь, животное могут наделать дел. Во всем есть что-то от cogito. «Широко расставленные глаза, профиль, словно вырубленный из кварца, бедра, живущие, казалось, своей собственной жизнью… Какой бы неотразимой ни была женская красота, она поражает нас одной-единственной чертой» — точка субъективации в самом начале страстной линии.[156] Более того, в данном индивидууме или группе сосуществует несколько точек, всегда вовлеченных в разные и не всегда совместимые линейные процессы. Разнообразные формы воспитания или «нормализации», налагаемые на индивидуума, состоят в том, чтобы заставлять его изменять точку субъективации на всегда более высокую, всегда более благородную, всегда более соответствующую предполагаемому идеалу. Затем из точки субъективации вытекает субъект высказывания в зависимости от ментальной реальности, задаваемой этой точкой. А из субъекта высказывания, в свою очередь, вытекает субъект высказываемого — то есть субъект, взятый в высказываемых, соответствующих доминирующей реальности (частью которой является только что упомянутая ментальная реальность, даже когда она, как кажется, противостоит доминирующей). Что является важным, что превращает пост-означающую страстную линию в линию субъективации, или подчинения, так это конституирование, дублирование двух субъектов и наложение одного на другого — субъекта высказывания на субъекта высказываемого (что признают и лингвисты, когда говорят об «отпечатке процесса высказывания в высказываемом»). Означивание производит субстанциальную унификацию высказывания, но субъективность теперь производит индивидуализацию — коллективную или частную. Как говорится, субстанция стала субъектом. Субъект высказывания накладывается на субъекта высказываемого, даже если тот, в свою очередь, снова отдает субъекта высказываемого другому процессу. Субъект высказываемого стал «респондентом» субъекта высказывания в своего рода редуктивной эхолалии, в дву-однозначном отношении. Такое отношение, такое наложение является также наложением ментальной реальности на господствующую реальность. Всегда есть какая-то апелляция к господствующей реальности, функционирующей изнутри (уже в Ветхом Завете или во время Реформации — благодаря торговле и капитализму). Больше нет нужды в трансцендентном центре власти; скорее есть нужда в имманентной власти, смешивающейся с «реальным» и действующей посредством нормализации. Тут есть странное изобретение — как если бы удвоенный субъект, в одной своей форме, был бы причиной высказывания, частью которого, в другой своей форме, он сам является. Именно парадокс законодателя-субъекта смещает означающего деспота — чем больше ты повинуешься высказываемым господствующей реальности, тем больше ты командуешь как субъект высказывания в ментальной реальности, ибо, в конце концов, ты подчиняешься только самому себе, именно самому себе ты подчиняешься! Именно ты командуешь, в качестве разумного существа… Изобретена новая форма рабства: а именно, быть рабом самого себя, или чистого «разума», Cogito. Существует ли что-либо, более охваченное страстью, чем чистый разум? Существует ли более холодная, более экстремальная, более корыстная страсть, чем Cogito?

Альтюссер вывел на свет такую конституцию социальных индивидуальностей в субъектах — он называет это запросом («Эй, вы, там!») и называет точку субъективации абсолютным Субъектом, он анализирует «зеркальное [sp'eculaire] удвоение» субъектов и в целях демонстрации использует пример Бога, Моисея и еврейского народа.[157] Лингвисты, вроде Бенвениста, создают любопытную лингвистическую персонологию, весьма близкую к Cogito: Ты, которое, несомненно, может обозначать человека, к коему мы адресуемся, но еще больше точку субъективации, начиная с которой каждый конституируется как субъект; Я как субъект высказывания, обозначающий ту личность, которая произносит и рефлектирует свое собственное использование в высказываемом («пустой нереференциальный знак»), то, как оно появляется в предложениях типа «я верю, я предполагаю, я думаю…»; наконец, Я как субъект высказываемого, указывающий на состояние, которое мы всегда могли бы заменить на Он («я страдаю, я гуляю, я дышу, я чувствую…»[158]). Однако речь идет не о лингвистической операции, ибо субъект никогда не является ни условием языка, ни причиной высказываемого — нет никакого субъекта, есть лишь коллективная сборка высказывания, субъективация же просто является одной из таких сборок и обозначает формализацию выражения или режим знаков, а не внутреннее условие языка. Нет больше речи и о движении, кое, как говорит Альтюссер, характеризовало бы идеологию — субъективация, как режим знаков или форма выражения, отсылает к сборке, то есть к организации власти, уже полностью функционирующей в экономике, а не собирающейся налагаться на содержания или отношения между содержаниями, определяемые как реальное в последней инстанции. Капитал — это точка субъективации по преимуществу.

Психоаналитическое cogito — психоаналитик предстает как идеальная точка субъективации, которая собирается вынудить пациента оставить прежнюю, так называемую невротическую, точку. Пациент частично будет субъектом высказывания во всем, что он говорит психоаналитику, и в искусственных ментальных условиях сеанса — тогда пациент называется «анализируемым». Но во всем остальном, что пациент говорит или делает, он остается субъектом высказываемого, вечно психоанализируемым, движущимся от одного линейного процесса к другому, возможно даже меняя психоаналитика, все более и более подвергаясь нормализации со стороны доминирующей реальности. Именно в этом смысле психоанализ, с его смешанной семиотикой, всецело пребывает на линии субъективации. Психоаналитику даже не нужно более говорить, ибо анализируемый берет интерпретацию на себя; что касается анализируемого, то чем более сегментарно он размышляет о «своем» следующем, или предыдущем, сеансе, тем лучшим субъектом он является.

Как у паранойяльного режима было две оси — с одной стороны, знак, отсылающий к знаку (и означающий его), с другой стороны, означающее, отсылающее к означаемому, — так же и страстный режим, линия субъективация обладают двумя осями — синтагматической и парадигматической: только что мы увидели, что первая ось — это сознание. Сознание как страсть — это именно то, что раздваивает субъектов на субъекта высказывания и субъекта высказываемого и налагает одного на другого. Но вторая форма субъективации — это любовь как страсть, любовь-страсть, иной тип двойника, удваивания и взаимоналожения. И опять же, переменная точка субъективации служит тому, чтобы распределять двух субъектов, которые как скрывают свои лица, так и показывают их друг другу, а также сочетаются с линией ускользания, линией детерриторизации, всегда сближающей и разделяющей их. Но все меняется — есть безбрачная сторона сознания, которая удваивается, и есть страстная любовная пара, не нуждающаяся более ни в сознании, ни в разуме. Однако это один и тот же режим, даже в предательстве и даже если предательство совершено третьим лицом. Адам и Ева, жена Каина (о которой Библия должна была бы сказать побольше).

В конце у Ричарда III, предателя, в мечтах просыпается совесть, но приходит она благодаря странной встрече лицом к лицу с леди Анной, — два лица, скрывающие себя, зная, что сами пообещали друг другу, следуя вдоль одной и той же линии, которая, тем не менее, разлучит их. Самая верная и нежная, даже самая интенсивная любовь распределяет субъекта высказывания и субъекта высказываемого, которые не перестают меняться местами, в мягкости бытия самого по себе голое высказываемое во рту другого, ну а другой — голое высказывание в моем собственном рту. Но всегда есть едва теплящийся предатель. Какая любовь не будет предана? У какого cogito нет своего злого гения, предателя, от которого оно не может избавиться? «Тристан… Изольда… Изольда… Тристан…» — так крик двух субъектов поднимает весь масштаб интенсивностей, пока не достигнет вершины удушающего сознания, тогда как корабль следует линии вод, линии смерти и бессознательного, предательства, непрерывной линии мелодии. Страстная любовь —

это cogito на двоих, также как cogito — это страсть для самого себя, совсем одинокого. В cogito присутствует потенциальная пара, так же как существует раздваивание уникального виртуального субъекта в любви-страсти. Клоссовски смог сотворить самые странные фигуры такой взаимодополнительности между сверхнапряженной мыслью и сверхвозбужденной парой. Значит, линия субъективации полностью занята Двойником, но у нее две фигуры, как и два вида двойников: синтагматическая фигура сознания, или сознательного двойника, касающаяся формы (Я = Я [Moi = Moi]); парадигматическая фигура пары, или страстного удвоения, касающаяся субстанции (Мужчина = Женщина, двойник, сразу же ставший различием полов).

Мы можем проследить за становлением таких двойников в смешанных семиотиках, которые образуют как смеси, так и деградации. С одной стороны, страстный влюбленный двойник, пара любви — страсти, попадает в супружеское отношение, или даже в «семейную склоку»: кто является субъектом высказывания? кто является субъектом высказываемого? Битва полов: Ты воруешь у меня мысли, семейная склока — это всегда cogito для двоих, cogito войны, Стриндберг довел такое падение любви — страсти до деспотичного супружества и паранойяльно-истеричной сцены («Она» говорит, что все нашла сама; фактически же, она всем обязана мне, эхо, кража мыслей, о Стриндберг!).[159] С другой стороны, обладающий сознанием двойник чистой мысли — пара законодатель-субъект — попадает в бюрократическое отношение и в новую форму преследования, где один принимает роль субъекта высказывания, тогда как другой сводится лишь к субъекту высказываемого: cogito само становится «скандалом в конторе», бюрократическим любовным бредом, новая форма бюрократии смещает прежнюю имперскую бюрократию или спаривается с ней, бюрократ говорит «Я мыслю» (именно Кафка дальше всего идет в этом направлении, как в примерах с Сортини и Сордини из «Замка» или с многочисленными субъективациями Кламма).[160] Супружество — это развитие пары, а бюрократия — развитие cogito: но одно существует в другом, любовная бюрократия и бюрократическая пара. О двойнике написано слишком много, причем небрежно, метафизически, ибо его находят всюду, в любом зеркале, не замечая того особого режима, каким он обладает, — как в смешанной семиотике, где он вводит новые моменты, так и в чистой семиотике субъективации, где он вписывается в линию ускользания и навязывает весьма специфические фигуры. Еще раз: две фигуры мысль-сознание и любовь-страсть в пост-означающем режиме; два момента — бюрократического сознания и супружеского отношения — в смешанных падении или комбинации. Но даже в смеси изначальная линия легко высвобождается в условиях семиотического анализа.

Есть избыток сознания и любви, который вовсе не то же, что означающий избыток другого режима. В означающем режиме избыток — это феномен объективной частоты, затрагивающий знаки или элементы знаков (фонемы, буквы, группы букв в языке): есть как максимальная частота означающего по отношению к каждому знаку, так и сравнительная частота одного знака по отношению к другому. В любом случае, можно было бы сказать, что этот режим развивает кое-что вроде «стены», на которой записываются знаки — в их отношении друг с другом и в их отношении к означающему. В пост-означающем режиме, напротив, избыток — это избыток субъективного резонанса, затрагивающий прежде всего связки, личные местоимения и имена собственные. Здесь также мы различаем максимальный резонанс самосознания (Я = Я [Moi = Moi]) и сравнительный резонанс имен (Тристан… Изольда…). Но на этот раз больше нет стены, на которой учитывается частота, а есть, скорее, именно черная дыра, притягивающая сознание и страсть, — дыра, в которой они резонируют. Тристан зовет Изольду, Изольда зовет Тристана, оба движутся к черной дыре самосознания, куда влечет их поток, куда влечет их смерть. Когда лингвисты различают обе формы избытка — частоту и резонанс, — они часто приписывают второму только лишь производный статус.[161] Действительно, речь идет о двух семиотиках, которые смешиваются, но, тем не менее, удерживают свои различные принципы (сходным образом, мы могли бы определить и другие формы избытка — такие, как ритмические, жестикуляционные, нумерические, которые отсылают к другим режимам знаков). Что по существу проводит различие между означающим режимом и субъективным режимом, а также между их соответствующими избытками, так это движение детерриторизации, каковое они осуществляют. Поскольку означающий знак отсылает только к знаку, а весь набор знаков — к самому означающему, то соответствующая семиотика обладает высоким уровнем детерриторизации, но детерриторизации все еще относительной, выражаемой как частота. В такой системе линия ускользания остается негативной, наделенной отрицательным знаком. Как мы увидели, субъективный режим действует совсем иначе — именно потому, что знак разрывает свое отношение означивания со знаком и начинает перебегать на позитивную линию ускользания, он достигает абсолютной детерриторизации, выражающейся в черной дыре сознания и страсти. Абсолютная детерриторизация cogito. Вот почему кажется, что субъективный избыток прививается к означающему и выводится из него как избыток в квадрате.

Но все куда сложнее, чем сказанное. Субъективация наделяет линию ускользания положительным знаком, она возводит детерриторизацию в абсолют, интенсивность в наивысшую степень, избыток в рефлексивную форму и т. д. Но, не впадая вновь в предыдущий режим, она обладает собственным способом отрекаться от позитивности, которую она же и высвобождает, или же релятивизировать абсолют, коего она достигает. В таком избытке резонанса абсолют сознания является абсолютом бессилия и интенсивностью страсти, жаром пустоты. Дело в том, что субъективация по существу конституирует конечные линейные процессы — такие, что один заканчивается до того, как начнется другой: таким образом, cogito всегда возобновляется, страсть или притязание всегда повторяются. Каждое сознание преследует собственную смерть, каждая любовь-страсть — собственный конец, притягиваемые черной дырой, а все черные дыры резонируют вместе. Тут субъективация накладывает на линию ускользания некую сегментарность, непрестанно отрицающую эту линию, а на абсолютную детерриторизацию — точку отмены, непрестанно блокирующую такую детерриторизацию и отклоняющую ее. Причина проста: формы выражения или режимы знаков все еще являются стратами (даже когда мы рассматриваем их самих по себе, абстрагируясь от форм содержания); субъективация — в не меньшей мере страта, чем означивание.

Главные страты, закабаляющие человека, — это организм, а также означивание и интерпретация, субъективация и подчинение. Именно все эти страты вместе отделяют нас от плана консистенции и от абстрактной машины, где нет более никакого режима знаков, но где линия ускользания осуществляет свою собственную потенциальную позитивность, а детерриторизация — свою абсолютную власть. Итак, проблема с этой точки зрения состоит в том, чтобы действительно опрокинуть самую благоприятную сборку — перейти от той ее стороны, каковая повернута лицом к стратам, к другой стороне, что повернута лицом к плану консистенции или телу без органов. Субъективация выносит желание к такой точке избытка и отслаивания, что оно должно либо уничтожиться в черной дыре, либо поменять план. Дестратифицировать, открываться в новой — диаграмматической — функции. Позволить сознанию перестать быть собственным двойником, а страсти — двойником одного для другого. Превратить сознание в экспериментирование жизнью, а страсть — в поле непрерывных интенсивностей, в эмиссию знаков-частиц. Создать тело без органов сознания и любви. Использовать любовь и сознание для уничтожения субъективации: «Чтобы стать совершенным любовником, магнитом, слепящим фокусом, в котором собрана вся Вселенная, надо прежде всего постигнуть глубокую мудрость превращения в круглого дурачка».[162] Использовать Я мыслю ради становления-животным, а любовь — ради становления-женщиной мужчины. Десубъективировать сознание и страсть. А не бывает ли диаграмматических избытков, которые не смешиваются ни с означающими, ни с субъективными избытками? Нет ли избытков, которые были ли бы уже не узлами древовидного разветвления, а возобновлениями и устремлениями в ризоме? Быть заикой в речевой деятельности, быть иностранцем в своем собственном языке,

«ne do ne domi ne passi ne dominez

pas ne dominez pas vos passions passives ne

. . . . . . . . . . . . . . .

ne do d'evorants ne do ne dominez pas

vos rats vos rations vos rats rations ne ne…»

[163]

Как если бы нам нужно было различать три типа детерриторизации: одни типы относительны, присущи стратам и достигают высшей точки благодаря означиванию; другие — абсолютны, но пока еще негативны и стратовы, они проявляются в субъективации (Ratio et Passio), и наконец, есть возможность абсолютной позитивной детерриторизации на плане консистенции или на теле без органов.

Поделиться с друзьями: