Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато
Шрифт:
Лицом много занималась американская психология, особенно, что касается отношений ребенка с матерью через eye-to-eye contact[203]. Машина с четырьмя глазами? Напомним некоторые этапы этих исследований: 1) исследования Исаковера о засыпании, где так называемые проприоцептивные ощущения[204] — будь то мануальные, оральные, кожные или даже смутно визуальные — отсылают к инфантильному отношению рот — грудь; 2) открытие Левиным белого экрана сна, обычно покрытого визуальными содержаниями, но остающегося белым, когда содержанием сна являются только проприоцептивные ощущения (этот экран или эта белая стена, а еще то могла бы быть материнская грудь, приближающаяся, увеличивающаяся, расплющивающаяся); 3) интерпретация Шпица, согласно которой белый экран — это, скорее, некий визуальный перцепт, предполагающий минимум дистанции и, на таком основании, выявляющий материнское лицо, по которому ориентируется ребенок, дабы найти грудь, нежели репрезентация самой груди как объекта тактильного ощущения или контакта. Итак, имеется сочетание двух крайне разных видов элементов — мануальные, оральные или кожные проприоцептивные ощущения; визуальная перцепция лица, увиденного анфас на белом экране с рисунком глаз как черных дыр. Такая визуальная перцепция очень быстро обретает решающее значение в отношении акта питания, в отношении тактильно ощущаемых груди как объема и рта как полости.[205]
Тогда мы можем предложить следующее различение — лицо составляет часть системы поверхность — дыры, системы дырявой поверхности. Но систему эту ни в коем случае нельзя смешивать со свойственной (проприоцептивному) телу системой объем — полость. Голова включена в тело, но не в лицо. Лицо — это поверхность: черты, линии, морщины лица, лицо вытянутое, квадратное, треугольное; лицо — некая карта, даже если оно налагается или навивается на объем, даже если оно окружает или окаймляет какие-то полости, существующие только как дыры. Голова — даже человеческая — не обязательно является лицом. Лицо производится лишь тогда, когда голова перестает быть частью тела, когда она перестает кодироваться телом, сама перестает обладать многомерным, многозначным телесным кодом — когда тело, включая голову, оказывается декодированным и должно сверхкодироваться тем, что мы назовем Лицом. Иными словами, голова, все объемно-полостные элементы головы должны быть олицевлены. И их олицевление осуществляется дырявым экраном, системой белой стены-черной дыры, абстрактной машиной, производящей лицо. Но данная операция на этом не заканчивается — голова и ее элементы олицевляются лишь в том случае, если олицевляется или должно олицевляться все тело целиком в ходе неизбежного процесса. Рот, нос и — прежде всего — глаза становятся дырявой поверхностью, только таща за собой все прочие объемы и полости тела. Операция, достойная доктора Моро — ужасная и блестящая. Рука, грудь, живот,
У перехода от системы тело — голова к системе лица нет ничего общего ни с эволюцией, ни с генетическими стадиями. Ни с феноменологическими позициями. Ни с интеграциями частичных объектов, вкупе со структурными или структурирующими организациями. Более не может быть ссылок на субъекта, который уже существовал или был бы приведен к существованию, не пройдя через машину, присущую лицевости. В посвященной лицу литературе тексты Сартра о взгляде и тексты Лакана о зеркале ошибочно отсылают к некой форме субъективности, человечности, отраженной в феноменологическом поле или расколотой в структурном поле. Но взгляд лишь вторичен по отношению к глазам без взгляда, к черной дыре лицевости. Зеркало лишь вторично по отношению к белой стене лицевости. Мы не будем более говорить ни о генетической оси, ни об интеграции частичных объектов. Мыслить стадиями в онтогенезе значит мыслить как арбитр — мы полагаем, будто самое быстрое является первым, пусть даже оно послужит основанием или трамплином для идущего следом. Что касается частичных объектов, то такая мысль еще хуже, это — мышление обезумевшего экспериментатора, который расчленяет, режет, анатомирует во всех смыслах-направлениях, рискуя, как попало, перешить все заново. Можно составить какой угодно список частичных объектов — рука, грудь, рот, глаза… Так от Франкенштейна не уйти. Нам надлежит рассматривать не органы без тела, не расчлененное тело, а прежде всего тело без органов, оживляемое разнообразными интенсивными движениями, которые задают природу и место интересующих нас органов и делают из этого тела организм или даже систему страт, куда организм входит только как часть. Сразу делается ясным, что самое медленное движение и то, что производится или случается с последним, не является наименее интенсивным. А самое быстрое могло уже сомкнуться, сцепиться с ним в дисбалансе диссинхроничного развития страт, которые имеют разные скорости и не проходят последовательно сменяющие друг друга стадии, но все-таки являются одновременными. Тело — это проблема не частичных объектов, а дифференциальных скоростей.
Такие движения суть движения детерриторизации. Именно они «делают» из тела организм — животный или человеческий. Например, хватательная рука предполагает относительную детерриторизацию не только передней лапы, но и двигательной руки. У нее самой есть некий коррелят в виде полезного предмета или орудия — палка как детерриторизованный сук. Грудь женщины в вертикальном положении указывает на детерриторизацию молочной железы животного; рот ребенка, снабженный губами благодаря выворачиванию наружу слизистой оболочки, отмечает детерриторизацию рыла и пасти животных. Губы — грудь: каждое служит коррелятом для другого.[207] Человеческая голова предполагает по отношению к животному некую детерриторизацию и в то же время имеет своим коррелятом организацию мира как уже детерриторизованной среды (степь — первый «мир», в противоположность среде леса). Но лицо, в свою очередь, представляет собой куда более интенсивную детерриторизацию, даже если она и медленнее. Мы могли бы сказать, что это абсолютная детерриторизация: относительной она перестает быть потому, что изымает голову из страты организма — как человеческого, так и животного, — дабы соединить ее с другими стратами, такими как страты означивания или субъективации. Итак, лицо обладает коррелятом огромной важности — пейзажем, который уже не только среда, но детерриторизованныи мир. На этом «высшем» уровне существует множество корреляций между лицом и пейзажем. Христианское воспитание осуществляет духовный контроль одновременно над лицевостью и над пейзажностью: скомпонуйте одно как другое, раскрасьте их, дополните их, упорядочите их — в некой взаимодополнительности, которая отсылает пейзажи к лицевости.[208] Учебники по лицу и пейзажу образуют целую педагогику — строгую науку, которая вдохновляет искусства, так же как искусства вдохновляют науку. Архитектура размещает свои ансамбли — дома, деревни, города, монументы и заводы, — функционирующие как лица в пейзаже, который она трансформирует. Живопись возобновляет то же движение, но также и меняет его на противоположное, помещая пейзаж в зависимость от лица, трактуя первый как второе: «трактат о лице и пейзаже». Крупный план в кинематографе трактует лицо прежде всего как пейзаж; именно так определяется кино — черная дыра и белая стена, экран и камера. Но то же можно сказать и о других искусствах — архитектуре, живописи, даже романе: крупные планы, оживляющие их, изобретая все их корреляции. А твоя мать — это пейзаж или лицо? Лицо или завод? (Годар). Все лица окутывают неизвестный, неизведанный пейзаж; все пейзажи населены любимым или желаемым в мечтах лицом, все развивают лицо, которое придет или уже прошло. Какое лицо не обращается к пейзажам, которые оно объединило, к морю и горе; какой пейзаж не взывает к лицу, которое дополнило бы его, которое предоставило бы ему неожиданное дополнение в виде своих линий и черт? Даже когда живопись становится абстрактной, все, что она делает, так это переоткрывает черную дыру и белую стену, великую композицию белого полотна и черного разреза. Разрыв, но также и растягивание полотна осью ускользания, точкой ускользания, диагональю, лезвием ножа, разрезом или дырой — машина уже там, она всегда функционирует, производя лица и пейзажи, даже самые абстрактные. Тициан начинал с того, что создавал картину черным и белым цветом, но не ради формирования контуров, требующих заполнения, а как матрицу для каждого цвета, который еще придет.
Роман: Персеваль видит диких гусей полет, коих снег ослепил. <…> Ястреб нашел одного из них, покинутого стаей. Он поразил его, ударил столь сильно, что тот камнем вниз полетел. <…> И Персеваль видит примятый снег, где лежит гусь, и кровь, появившуюся вокруг. Он опирается на копье, дабы узреть и капли крови, и снег. Эта свежая кровь ему кажется той, что была лицом его возлюбленной. Ион думает до тех пор, пока не забывается, ибо именно так он видел на полотнище лицо своей любимой — ярко-красное, помещенное на белом, как эти три капли крови на белом снегу появились. <…> Мы увидели рыцаря, который дремлет на своем боевом коне. Здесь все: избыток, присущий лицу и пейзажу, снежная белая стена лица-пейзажа, черная дыра ястреба или трех капель, распределенных на стене; и в то же время, серебристая линия пейзажа-лица, ускользающая к черной дыре рыцаря, погруженного в кататонию. Не может ли рыцарь, иногда и в определенных условиях, протолкнуть движение еще дальше, пересекая черную дыру, проламывая белую стену, демонтируя лицо, — даже если такая попытка провалится?[209] Все это никоим образом не обозначает конец романтического жанра, а присутствует в нем с самого начала, принадлежит ему по существу. Неверно видеть в Дон Кихоте конец рыцарского романа — обращаясь к галлюцинациям героя, к растеканию его идей, к его гипнотическим или каталептическим состояниям. Неверно видеть в романах Беккета конец романа вообще — обращаясь к черным дырам, к линии детерриторизации персонажей, к шизофреническим прогулкам Моллоя или Безымянного, к потере ими своих имен, к воспоминанию или проекту. Действительно, существует эволюция романа, но она, конечно же, не роман. Роман всегда определялся приключением потерянных персонажей, уже не знающих своего имени, того, чего они ищут, или того, что творят, — персонажей, страдающих амнезией, атаксиков, кататоников. Именно они проводят различие между романтическим жанром и эпическим или драматическим жанром (когда эпический или драматический герой поражен безумием, беспамятством и т. д., то происходит это совершенно иным способом). «Принцесса Киевская» — роман, поражавший современников своей парадоксальностью: провалами в памяти или состояниями «покоя», сна, неожиданно поражающими персонажей; в нем везде есть какое-то христианское воспитание. «Моллой» — начало романтического жанра. Когда роман начинается (например, с Кретьена деТруа), то начинается он с существенного персонажа, который сопровождает роман на всем его пути — рыцарь куртуазного романа проводит время, забывая собственное имя, то, что он делает, что ему говорят, он не знает, куда идет или с кем разговаривает, он непрестанно чертит линию абсолютной детерриторизации, а также утрачивает собственный путь, останавливается и падает в черные дыры. «Он жаждет рыцарства и приключений». Откройте Кретьена де Труа на любой странице, и вы найдете сидящего на коне, опирающегося на копье кататонического рыцаря, который чего-то ждет, высматривает в пейзаже лицо своей возлюбленной, и нужно толкнуть его, чтобы он ответил. Ланселот — перед белым лицом королевы — не замечает, как его лошадь погружается в реку; или же он садится в проходящую повозку, и та оказывается повозкой бесчестья. Есть подходящая роману совокупность лица-пейзажа, где — то черные дыры распределяются на белой стене, то белая линия горизонта ускользает в черную дыру, и оба процесса происходят одновременно.
Теоремы детерриторизации, или машинные пропозиции
1 теорема. Мы никогда не детерриторизуемся в одиночку, но, по крайней мере, в двух терминах: рука — полезный объект, рот — грудь, лицо — пейзаж. И каждый из двух терминов ретерриторизуется на другом. Так что не надо смешивать ретерриторизацию с возвратом к примитивной или более древней территориальности — она с необходимостью подразумевает совокупность уловок, благодаря которым один элемент, сам детерриторизованный, служит новой территориальностью для другого, также утратившего собственную территориальность. Отсюда целая система горизонтальных и дополнительных ретерриторизаций — между рукой и инструментом, ртом и грудью, лицом и пейзажем. — 2 теорема. Из двух элементов, или движений детерриторизации, самый быстрый необязательно является самым интенсивным или самым детерриторизованным. Интенсивность детерриторизации нельзя путать со скоростью движения или развития. Итак, самое быстрое может даже соединять свою интенсивность с интенсивностью самого медленного, которое, в качестве интенсивности, не сменяет самое быстрое, но работает одновременно с ним на иной страте или другом плане. Таким образом, отношение рот — грудь уже ориентируется на план лицевости. — 3 теорема. Отсюда можно даже сделать вывод, что наименее детерриторизованное ретерриторизуется на наиболее детерриторизованном. Здесь появляется вторая система ретерриторизаций — вертикальная система, идущая снизу вверх. В этом смысле не только рот, но также грудь, рука, все тело целиком и само орудие труда «олицевляются». Как правило, относительные детерриторизации (транскодирование) ретерриторизуются на в той или иной степени абсолютной детерриторизации (сверхкодирование). Итак, мы увидели, что детерриторизация головы в лице является абсолютной, хотя остается негативной, ибо переходит от одной страты к другой, от страты организма к страте означивания и субъективации. Рука и грудь ретерриторизуются на лице и в пейзаже — они олицевляются в то же самое время, как и опейзаживаются. Даже полезный объект
будет олицевляться — дом, утварь, или предмет, одежда, и т. д.; мы могли бы сказать, что они смотрят на нас, но не потому, что походят на лицо, а потому, что захвачены в процессе белая стена — черная дыра, потому, что они соединяются в абстрактной машине олицевления. Крупный план в кино так же касается ножа, чашки, часов или чайника, как и лица или элемента лица; например, у Гриффита, «чайник пялится на меня». Тогда нечестно говорить, будто существуют крупные планы романа, например, когда Диккенс пишет первую фразу «Сверчка за очагом»: «Начал чайник!»[210], или в живописи, когда натюрморт становится изнутри лицом-ландшафтом, или когда посуда — чашка на скатерти или самоваре — олицевляется у Боннара, у Виллара. — 4 теорема. Поэтому абстрактная машина осуществляется не только в лицах, производимых ею, но и — в той или иной степени — в частях тела, в одежде и объектах, которые она олицевляет, следуя некоему порядку причин (а не организации сходства).Все же остается вопрос: Когда абстрактная машина лицевости вступает в игру? Когда она запускается? Возьмем простые примеры: материнская власть, проходящая через лицо в ходе кормления грудью; чувственная власть, проходящая через лицо любимой даже в нежностях; политическая власть, проходящая через лицо лидера — заголовки, изображения и фотографии — даже в массовых действиях; власть кино, проходящая через лицо кинозвезды и крупный план; власть телевидения… Лицо не действует здесь как нечто индивидуальное — именно индивидуальность следует из той необходимости, каковая была бы у лица. Вовсе не индивидуальность лица принимается в расчет, а эффективность шифрования, которой оно позволяет осуществиться и в каких случаях. Это — дело не идеологии, а экономии и организации власти. Мы, конечно же, не говорим, будто лицо, могущество лица порождает власть и объясняет ее. Зато некоторые сборки власти нуждаются в производстве лица, другие же — нет. Если мы рассматриваем первобытные общества, то там мало что проходит через лицо: их семиотика является не означающей, не субъективной, а по существу — коллективной, многозначной и телесной, играющей на крайне разнообразных формах и субстанциях выражения. Многозначность проходит через тела, их объемы, их внутренние каверны, их вариабельные внешние соединения и координаты (территориальности). Некий фрагмент мануальной семиотики, мануальная последовательность координируются — без подчинения и унификации — в оральной последовательности, в кожной или ритмичной последовательности и т. д. Лизот, например, показывает, как «размежевание обязанностей, ритуала и повседневной жизни является почти совершенным… странным, невообразимым для нас» — во время траура кто-то отпускает непристойные шутки, тогда как другие плачут; либо какой-нибудь индеец внезапно перестает плакать, чтобы настроить свою флейту; либо все засыпают.[211]
То же верно и для инцеста — нет никакого запрета на инцест, есть инцестуозные последовательности, которые соединяются с последовательностями запрета, согласно тем или иным координатам. Картины, татуировки, метки на коже сочетаются с мультиразмерностью тел. Даже маски удостоверяют скорее принадлежность головы к телу, чем надстраивают какое-то лицо. Несомненно, происходят глубинные движения детерриторизации, встряхивающие координаты тела и намечающие специфические сборки власти; между тем, они соединяют тело не с лицевостью, а с животными становлениями — как раз с помощью наркотиков. Конечно, духовности тут не меньше: ибо становления-животным касаются животного Духа — духа-ягуара, духа-птицы, духа-оцелота, духа-тукана, — который овладевает внутренностью тела, входит в его каверны, заполняет объемы, вместо того чтобы создавать ему лицо. Случаи овладения выражают непосредственное отношение Голоса с телом, а не отношение с лицом. Хрупкие и ненадежные организации власти шамана, воина и охотника являются тем более духовными, что они проходят через телесность, животность и вегитабельность. Когда мы говорили, что человеческая голова все еще принадлежит страте организма, мы, очевидно, не отвергали существования культуры и общества у этих народов; мы говорили лишь о том, что коды таких культур и обществ касаются тел, принадлежности голов телам, способности системы тело — голова становиться и получать души, получать их в качестве друзей и отторгать души врагов. «Первобытные люди» могут обладать самыми духовными, самыми красивыми и самыми человеческими головами, но у них нет никакого лица, да они в нем и не нуждаются.
И по простой причине. Лицо не универсально. Оно даже не лицо белого человека; оно — сам белый Человек, с его широкими белыми щеками и черной дырой глаз. Лицо — это Христос. Лицо — это типичный Европеец, тот, кого Эзра Паунд назвал неким чувственным человеком, короче, обычным Эротоманом (психиатры XIX века были правы, говоря, что эротомания, в отличие от нимфомании, часто остается чистой и целомудренной; дело в том, что она проходит через лицо и олицевление). Не универсалия, a faci`es totius universe.[212] Иисус Христос — суперзвезда: он изобрел олицевление всего тела и распространил его повсюду (страсть Жанны Д'Арк крупным планом). Следовательно, лицо по природе — это совершенно особая идея, которая не мешает ему обретать и осуществлять самую общую функцию — функцию дву-однозначности [bi-univocisation], бинаризации. Тут есть два аспекта: абстрактная машина лицевости, то, как она компонуется черной дырой-белой стеной, функционирует двумя способами, один из которых касается единств или элементов, а другой — выборов. Согласно первому аспекту, черная дыра действует как центральный компьютер, Христос, третий глаз, перемещающийся по стене или белому экрану как общей поверхности референции. Каким бы ни было содержание, коим мы ее наделяем, машина вот-вот приступит к конституированию некоего единства лица, элементарного лица в дву-однозначном отношении с другим лицом:-это — мужчина или женщина, богач или бедняк, взрослый или ребенок, лидер или подчиненный, «некий х или некий у». Перемещение черной дыры по экрану, бег третьего глаза по поверхности референции конституируют столько же дихотомий или древовидных разветвлений, сколько и машины о четырех глазах, являющиеся элементарными лицами, связанными попарно. Лицо учительницы и ученика, отца и сына, рабочего и начальника, полицейского и гражданина, обвиняемого и судьи («у судьи был суровый вид, а глаза лишены горизонта…»): конкретные индивидуальные лица производятся и трансформируются вокруг таких единств, таких комбинаций единств — подобно лицу богатого ребенка, в котором мы уже распознаем военное призвание, затылок курсанта Сен-Сир. Мы скорее проваливаемся в лицо, чем обладаем им.
Согласно другому аспекту, абстрактная машина лицевости принимает роль избирательного ответа или выбора — учитывая конкретное лицо, машина судит, проходит оно или нет, идет оно или нет, согласно единствам элементарных лиц. На сей раз, бинарное отношение — это отношение типа «да — нет». Пустой глаз черной дыры поглощает или отклоняет, как полубезумный деспот все еще подает знак согласия или отказа. Лицо этого преподавателя искажено тиками и охвачено тревогой, которая и есть причина того, что «оно не идет дальше». Обвиняемый, подданный демонстрируют крайне аффектированную покорность, которая становится высокомерием. Либо же: слишком любезен, чтобы быть честным. Такое лицо — это ни лицо мужчины, ни лицо женщины. И еще, оно — ни лицо бедняка, ни лицо богача, является ли опустившимся тот, кто потерял свое состояние? В каждый момент машина отклоняет несоответствующие лица или те, что имеют подозрительную наружность. Но только на таком уровне выбора. Ибо надо будет произвести последовательно типовые расхождения в отклонении для всего того, что избегает дву-однозначных отношений, и установить бинарные отношения между тем, что принимается в первом выборе, и тем, что только терпится во втором, в третьем и т. д. Белая стена не перестает расти в то самое время, как черная дыра многократно функционирует. Учительница сошла с ума; но безумие — это соответствующее лицо энного выбора (однако, не последнего, ибо есть еще лики безумия, не соответствующие тому, что мы считаем безумием). Ах! это ни мужчина и ни женщина, это что-то трансвеститное: бинарное отношение располагается между «нет» первой категории и «да» следующей категории, которая — при определенных условиях — может также легко маркировать некую терпимость как индикатор врага, коего следует уничтожить любой ценой. В любом случае, тебя опознали, абстрактная машина вписала тебя в совокупность своей квадратной сетки. Мы ясно видим, что — в своей новой роли того, что находит отклонения, — машина лицевости не удовлетворяется индивидуальными случаями, но действует также и обобщенно, как действовала в своей первой роли рукоположения нормальности. Если лицо — действительно Христос, другими словами, некий средний белый Человек, то первые отклонения, первые типовые расхождения суть расовые — желтый человек, черный человек, люди второй или третьей категории. Они также будут записаны на стене, распределены благодаря дыре. Они должны быть обращены в христианство, то есть олицевляться. Европейский расизм как претензия белого человека никогда не действует с помощью исключения или обозначая кого-то как Другого — скорее, именно в первобытных обществах чужак схватывается как некий «другой».[213] Расизм действует через детерминацию расхождений отклонения в зависимости от лица белого Человека, претендующего интегрировать несогласующиеся черты во все более и более эксцентричные и запаздывающие волны: иногда, чтобы терпеть их в данном месте и в данных условиях — в таком-то гетто; иногда, чтобы стирать их со стены, которая никогда не поддерживает инаковость (это еврей, это араб, это негр, это сумасшедший и т. д.). С точки зрения расизма, внешнего не существует, вовне людей нет. Есть только люди, которым следовало бы быть такими же, как мы, и чье преступление состоит лишь в том, что они таковыми не являются. Купюра проходит уже не между внутренним и внешним, а внутри одновременных означающих цепей и последовательных субъективных выборов. Расизм никогда не обнаруживает частиц другого, он распространяет волны одного и того же, пока не погасит всех, кто не поддается идентификации (или тех, кто поддается идентификации, только начиная с того или иного расхождения?). Его жестокость равняется лишь его неопытности или наивности.
Куда более ярким образом разыграла все ресурсы Христа-лица живопись. Живопись использует абстрактную машину лицевости — белую стену — черную дыру — во всех смыслах, дабы производить с помощью лика Христа любые единства лица, а также любые расхождения в отклонении. В этом отношении в живописи — от Средних веков до Ренессанса — есть какое-то ликование, подобное безудержной свободе. Христос не только главенствует в олицевлении всего тела целиком (своего собственного тела), в опейзаживании всех сред (своей собственной среды), но он также компонует все элементарные лица и размещает все их отклонения: Христос — ярмарочный атлет, Христос — маньеристский педик, негритянский Христос или, наконец, черная Девственность за краем стены. Самые великие безумия проявляются на полотнах сквозь католический код. Вот один пример среди столь многих: на белом фоне пейзажа и черно-голубой дыры неба распятый Христос — ставший машиной бумажный змей — посылает с помощью лучей стигматы святому Франциску; стигматы вызывают олицевление тела святого по образу тела Христа; но эти же лучи, несущие стигматы святому, также являются и нитями, за которые святой тянет божественного бумажного змея.[214] Именно под крестным знамением мы сумели измельчить лицо и процессы олицевления во всех смыслах. Теория информации принимает в качестве точки отсчета однородную совокупность означающих посланий, которые уже взяты как элементы в дву-однозначных отношениях или элементы которых дву-однозначно организованы между посланиями. Во-вторых, тираж некой комбинации зависит от определенного числа субъективных бинарных выборов, которые растут пропорционально числу элементов. Но есть проблема — вся эта дву-однозначность, вся эта бинаризация (которая зависит не только от все большей легкости расчетов) уже предполагают разворачивание стены или экрана и установку центральной исчисляющей дыры, без которых никакое послание не было бы распознаваемым, никакой выбор не мог бы быть выполнен. Система черная дыра — белая стена уже должна разграфить все пространство, очертить свои древовидные разветвления или свои дихотомии, дабы означающее и субъективация позволили понять саму их возможность. Смешанная семиотика означивания и субъективации нуждается прежде всего в защите от любого вторжения извне. Нужно даже, чтобы больше не было никакого внешнего — никакая номадическая машина, никакая примитивная многозначность вместе с их сочетаниями неоднородных субстанций выражения не должны появляться. Нужна одна-единственная субстанция выражения как условие любой переводимости. Мы можем конституировать означающие цепи, действуя с помощью дискретных, оцифрованных, детерриторизованных элементов, только при условии наличия доступного семиологического экрана, стены, которая их защищает. Мы можем делать субъективные выборы между двумя цепями или в каждой точке цепи только при условии, что никакая внешняя буря не сметет цепи и субъектов. Мы можем сформировать ткань субъективности, только если обладаем центральным глазом, черной дырой, захватывающей все, что превышало бы, все, что трансформировало бы как ассигнованные аффекты, так и господствующие сигнификации. Более того, абсурдно полагать, будто язык как таковой может переносить послание. Язык всегда воплощен в лицах, которые сообщают свои высказываемые и нагружают их балластом в отношении текущих означающих и рассматриваемых субъектов. Именно на лицах находят свое направление выборы и организуются элементы — общая грамматика никогда не отделима от воспитания лиц. Лицо — подлинный рупор. Следовательно, абстрактная машина лицевости не только должна производить защитный экран и исчисляющую черную дыру, она производит именно лица, расчерчивающие все виды древовидных ветвлений и дихотомий, без которых означающее и субъективное не смогли бы заставить функционировать эти древовидные ветвления и дихотомии, возвращающие означающее и субъективное в язык. Несомненно, бинарности и дву-однозначности лица не те же, что бинарности и дву-однозначности языка, его элементов и субъектов. Они нисколько не походят друг на друга. Но первые лежат в основе вторых. Действительно, когда машина лицевости переводит какое-либо оформленное содержание в одну-единственную субстанцию выражения, она уже подчиняет их исключительной форме означивающего и субъективного выражения. Она выполняет предварительное разграфление, которое обеспечивает возможность различимости означающих элементов, осуществимости субъективных выборов. Машина лицевости — не дополнение к означающему и субъекту; скорее, она присоединена к ним и является их условием: дву-однозначности и бинарности лица удваивают других, избытки лица создают избыток с означающими и субъективными избытками. Именно потому, что лицо зависит от абстрактной машины, оно не предполагает уже присутствующих здесь субъекта или означающего; но лицо с ними соединено и сообщает им необходимую субстанцию. Как раз не субъект выбирает лицо, как в тесте Зонди, а именно лица выбирают своих субъектов. Как раз не означающее интерпретирует фигуру черного пятна-белой дыры, или белой страницы-черной дыры, как в тесте Роршаха, а именно такая фигура программирует означающие.