Карантин
Шрифт:
В следующем сне мы гуляли по крыше одной из высоток. Эта крыша была похожа на город: башни, башенки, но не старинные (как на нашей любимой Крыше на Сретенском бульваре), а все – жёстко-геометрические. Мы гуляем, и в руках у нас воздушный шарик. Тут из-за угла одной из башен появляется наш друг Серёжа Трофимов, мы ужасно ему радуемся. Он берёт наш шарик и начинает надувать его ещё больше. Надувает, надувает его – и… надувается огромный дирижабль!!! И Серёжа начинает с этим дирижаблем показывать очень сложную и красивую пантомиму…
Наверное, этот сон был отголоском нашего недавнего всеобщего похода в цирк-шапито:
Было 31 августа, полупустое шапито, и Ксюня с Ванечкой бегали по рядам, исследуя амфитеатр от первого до последнего ряда, и сами выделывали разные номера, приплясывали под музыку и очень веселились, а их бородатые папы носились за своими чадами, совершенно счастливые, забыв о своём возрасте… Ах, Боже мой, что такое возраст? Возраст – это выдумка скучных людей.
И ещё какие-то сны снились мне, в эту первую больничную ночь, много-много снов, я их все даже не запомнила…
21 сентября, среда, 2-ой день в больнице.
…Утром я рассказала Ксюше свой сон про снег. И свои подозрения, что мы здесь пробудем до снега. Она сказала: “Ух ты! Ничего себе…”
Мы проснулись (точнее – нас разбудили) в восемь, чтобы измерить температуру. Ксюша очень устала за ночь от своего скрюченного положения в короткой кроватке. Я её перенесла на свою, и она с наслаждением вытянулась.
Она лежала, не шевелясь, молча, и смотрела на дерево в окне…
Да, это большое утешение, когда в больничном окне – Дерево!
Её лицо было застывшее, отрешённое, взгляд – погружённый в неведомое… Я знала: если её окликнуть в такую минуту – она не отзовётся. Что она видела в этом Дереве?… ЧЕРЕЗ это Дерево? Куда и как далеко она сейчас ушла из этой комнаты?…
Я давно заметила, ещё когда Антоша был младенцем, и когда Ксюша была крошкой: состояние медитации для маленького ребёнка – естественное. Чем ближе к вечности, из которой человек пришёл, тем легче: полностью отключиться от суетного мира, остановив свой взгляд на Дереве, на Цветке, на Звезде…
“Как красиво… – сказала Ксюнечка. – А ведь это не одно дерево, а вон сколько!”
За окном – толпа берёз и ясеней… Вплотную к окну – два старых ясеня. Но они так переплелись ветвями, что воспринимаются как Одно Прекрасное Дерево.
Окно – на восток. Утром наше Дерево явило нам нежное тихое солнышко, оно просочилось к нам сквозь густую листву, листва при этом вся засверкала… Каждый листок стал выделывать невероятно что: плясать в солнечных лучах, отбрасывая в наше окно солнечные зайчики… Солнышко просочилось в серенькую страшненькую палату – и на грязных стенах заплясали тени от ветвей… Решётка тоже отпечаталась на стене. Казалось, что стена расчерчена на солнечные квадраты, и в каждом квадрате – как на экране – свой маленький спектакль теней…
Мы с Ксюшей любовались до тех пор, пока не нагрянули врачи. Их было трое. Нет, вначале, рано утром, зашёл дежурный: вчерашний молодой мужчина, который утром показался мне совсем стариком, такое измученное у него было лицо.
А потом пришли три женщины. Всем четверым Ксюшино горлышко очень не понравилось. Все были очень встревожены. Кроме двух дифтерий (зева и носоглотки) они установили наличие ещё и вирусного ОРЗ, или гриппа. Боялись отёка горла. Назначили второе вливание сыворотки.
Опять мы с медсестрой держали Ксюнечку, а вторая – вливала. Опять Ксюнечка кричала, а я умоляла её потерпеть…
Потом, сделав своё страшное доброе дело, медсёстры ушли, а я осталась с рыдающей навзрыд Ксюшей…
Как объяснить четырёхлетнему ребёнку, что эта мучительная боль – во благо? Для Ксюши всё, что с ней делают (держат за руки-за ноги, колют немилосердно жгучими шприцами) – всё это зло, насилие, ужас. Но ведь врачи-то хотят ей добра, выздоровления. Они вовсе не злые – наоборот! Это болезнь злая и очень сильная, вот её и приходится изгонять такими сильными методами, потому что других она не признаёт.Утешаю, утешаю Ксюнечку, объясняю, объясняю своей умненькой девочке смысл её страданий и мучений, но ей от этого не легче – плачет, неутешная…
Лечу её Рейки. Это ей помогает. Пока держу ладони на тех местах, где кололи, – один плач: горький, тоскливый плач обиды, а только уберу руки – сразу другой плач: острый, надрывный плач боли. И вопль: “Не убирай!!!”
Но мне иногда всё же приходится на секунду оторваться от неё: чтобы закрыть двери бокса и тамбура. (Никто не закрывает! Ни врачи, ни нянечки, ни медсёстры. Выходят – и оставляют всё нараспашку. Вот и работаю весь день швейцаром. Потому что при открытых дверях и холод, и шум.)
И ещё надо детку отпаивать. Каждый глоточек совершается после моих бесконечных мольб. Дважды уже приходили и грозили капельницей. Ксюша испугалась. Капельницу не хочет! Потихоньку начала пить. Веду учёт каждого выпитого глотка. Пытаюсь по чуть-чуть кормить. Но еда не главное сейчас, главное – пить, пить, пить… Глотает с трудом. Горлышко всё обложено налётом.
Но вот что удивительно. На вопросы: “Болит ли горло?” – упорно отвечает: “Нет. Не болит”. Хотя как оно может не болеть?! Удивительный ребёнок! К боли, которая у неё внутри, как бы часть её самой, – Ксюша относится с величайшим терпением. Или если сама себе причинит боль – тоже терпит, молчит, ни за что не признается, что больно.
Но вот к боли извне…
Это было всё ещё первое утро.
Неожиданно меня вызвали на лестничную клетку: “К вам пришли”. Выхожу – и вижу Антона! “Боже мой, родненький!” Страшно перепуган и удручён тем, что мы с Ксюшей тоже оказались здесь. Мы стояли на маленькой площадке у лифта – место для неофициальных свиданий с родственниками. (Вообще-то свидания запрещены).
“Как Ксюша?” – “Плохо, милый. Пока ей очень трудно. Молись за неё”. – “Я молюсь…” – “Только ты бы не ходил ещё, а?” – “Так я уже здоров, мамася. Всё хорошо! Горло почти чистое, не болит. Чего ж не пройти два шага? Мы же рядом совсем”. – “Да, это счастье, сынок: что мы рядом. И папе легче, и мне спокойнее”.
Но вид у Антона был ещё очень и очень неважный. Сильно потрепала его эта дифтерия… Смотрела на него, осунувшегося, землисто-зелёного, и не знала: говорить ему или не говорить про Новый домик? Про то, что ансамбль из Питера съехал, оставив после себя объедки на столе, полное помойное ведро и горы грязной посуды, перемывать которые пришлось папе. А я, забежав в Новый домик, обнаружила… открытую дверь и разгуливающего по квартире твоего приятеля, Леонида.
И как этот Леонид драпал по лестнице, прихватив тяжеленный рюкзак, и я была уверена, что рюкзак набит тем, что он взял в нашем доме. Я крикнула: “Леонид, вернитесь!” Стояла у распахнутой двери, слушая быстро удаляющийся стук кованых башмаков по ступеням, и думала о том, что ты у меня очень чистый и очень доверчивый человек. Да, ты мне рассказывал про этого Леонида, у которого кличка – “нацист”, который засоряет пространство вокруг себя фашистскими газетёнками, у которого непонятные заработки (скорее всего – просто воровство), а ты его жалеешь: “Бедный Леонид, он такой одинокий!” И хотя вся твоя компания бунтует против “нациста”, ты его терпишь, не прогоняешь, (“Если я его прогоню, он совсем погибнет”), ты надеешься своей терпимостью и добротой перевоспитать его…