Кавказская война
Шрифт:
I
НАШЕ СОВРЕМЕННОЕ ОБЩЕСТВО
Любопытно поставить перед нашим обществом следующий вопрос: существует ли для ныне живущих русских людей, из бесчисленного ряда задач, предлагаемых настоящему поколению общественной жизнью, такая задача, которая могла бы быть решена и установлена на деле вне спора несомненным большинством голосов, о которой можно было бы сказать, что в этом отношении в России существует твердое мнение? Представим себе сон: нам снится, что все частные русские люди, семьдесят девять с половиной миллионов из восьмидесяти, перенесены мгновенно на другую планету и им приходится устраивать свой общественный быт без помощи готовой правительственной склейки, которой у нас все держится; этим частным людям надобно сложиться в общество и государство одной силой своей исторической закваски и современных убеждений. Может ли даже присниться, чтобы, при такой крайности, в нынешнем русском обществе нашлось достаточное большинство, правильнее сказать — достаточная нравственная сила, для твердого и скорого установления не только соответствующих форм, — мы об них уже не говорим, — но даже самых коренных основ? Слово большинство необходимо заменить в этом случае словом нравственная сила, потому что в нынешнем состоянии света не все еще люди одинаково люди; под развитыми общественными слоями лежат слои, представляющие почти допотопный человеческий быт, которые даже в случайных проявлениях своей силы движутся не собственными замыслами, а руководятся вожаками из исторически созревших верхушек, — все равно, на парижских ли баррикадах, предводительствуемых живописцами без заказов и журнальными сотрудниками без работы, на французском ли и немецком всенародном голосовании, выжимаемом из страны давлением высших слоев, или в решениях русских гласных от крестьян на земских собраниях. Явление возмутившихся сицилийских рабов, избравших своим начальником римского гражданина, представляет и будет представлять еще на неизмеримое время в будущем явление неизбежное. Мы можем поэтому ограничиться в нашем рассуждении одним обществом. Хотя русская народная масса и не оставалась бездейственной в решительные часы нашей государственной жизни, как, например, в 1612 году (в чем
Но существует ли в современном русском обществе какое-либо мнение с таким большинством, или, говоря иначе, существует ли такая группа единомысленных людей, которая в предполагаемом нами сне могла бы обратить свою волю в обязательный закон, без чего новой планете пришлось бы быть свидетельницей сумятицы и даже полного разложения, еще невиданных на нашем свете? Вопрос этот сводится на следующий: оказываются ли в обновленном русском обществе хотя бы только завязки самостоятельной и сознательной народной жизни, без которой мы можем быть расой, можем быть государством, но не можем стать живой, развивающейся нацией, идущей вперед по своему пути? Ходить же постоянно по чужим путям — значит лишиться в историческом смысле права на самостоятельное бытие, обратиться в обезличенную толпу, в материал, и подвергнуться опасности, раньше или позже, очутиться под рукой тех, у кого есть свой путь. Несомненно, что всякий из больших европейских народов, поставленный в положение, о котором мы говорим, не находился бы долго в затруднении: он воссоздался бы по своему историческому складу. У англичан не возобновилось бы, вероятно, одно пэрство, но управление осталось бы на новой планете в нынешних же привычных руках. Между французами не обошлось бы без резни, так как у них лишь резней устанавливается законность всякого нового правительства; но одна из готовых партий очень скоро захватила бы власть и снова опеленала бы народ административной паутиной; французам опять пришлось бы платонически увлекаться пристрастием к той или другой форме верховной власти, оставаясь под той же самой ежечасной и мелочной опекой чиновников, назначаемых всяким их правительством почти из тех же людей. Нечего и говорить об американцах: почва новой планеты никак не показалась бы им в политическом отношении мудренее почвы Нового Света. То же сравнение, приблизительно, можно распространить и на немцев, и на итальянцев. Но что делали бы в таком положении мы, русские? Одна сторона вопроса, вероятно, решилась бы скоро. Судя по понятиям всей массы нашего народа, признающего законной властью одну только царскую власть, без всякого ее определения, мы должны были бы снова прибегнуть к самодержавию, хотя подобное восстановление не обошлось бы без большой смуты: наш народ верит не столько в отвлеченный принцип, как в освященный род. Но вопрос этим не кончается. Самодержавие все же есть только принцип, как народовластие в республике, принцип, способный облекаться в самые разнообразные формы в приложении к делу, в управлении государством и областями, как достаточно доказано нашей собственной историей. Но какой монарх может взяться за устройство управления, не зная, в чем состоят условия и потребности данного народа? А кто же, какое мнение, какая группа единомышленников — могли бы указать у нас, при воссоздании общественного порядка, наши потребности, — указать таким образом, чтобы голос их покрыл тысячи других голосов, настоящую кошачью музыку, которая поднялась бы по этому поводу? Можно сказать с достаточною вероятностью лишь одно: большинство русских голосов не захотело бы возобновления бюрократического управления посредством столоначальников, вне необходимых размеров. Но чем заменить столоначальников? Кто сказал бы это на новой планете с таким авторитетом, чтобы в нем можно было узнать голос страны, по крайней мере голос нравственной силы, первенствующий в стране, что одно и то же? Можно думать, однако же, что, даже не переезжая на другую планету, мы находимся и на этой земле в положении довольно близком к вышеописанному, за одним исключением — за исключением прочности верховной власти, без которой все у нас рассыпалось бы прахом.
Конечно, существование твердой власти есть спасительный факт, обеспечивающий наше настоящее и близкое будущее в государственном смысле; но само по себе оно не предрешает форм общественного устройства, соответствующих нашему складу, росту и потребностям. Правительство состоит не из волшебников, которые могли бы знать то, чего не знает сам народ; у нас же не существует покуда никакого связного мнения (возможного только при связности людей), в котором выражалось бы хотя приблизительно направление большинства русского общества.
Двадцать лет тому назад нельзя было предложить подобного вопроса, не только по стеснению слова, но потому, что он не имел бы смысла. Во-первых, некоторое сосредоточение мнения и органы для его выражения тогда существовали, хотя в очень одностороннем и бездейственном виде. Во-вторых, — и это главное, — подобный вопрос не мог тогда возбудиться, так как в нем не настояло надобности. Пока продолжался воспитательный период нашей истории, открытый Петром Великим и законченный нынешним царствованием, верховная власть относилась у нас к народу, вместе взятому, не только как власть, но как наставник: и сама она, и русское общество, после страдательного противодействия первых годов, признали особую просветительную миссию сверху, не постоянную, а временную, отрицавшую по своей сущности самостоятельность суждения и гражданской деятельности у просвещаемых. Известное дело, что от ученика требуют только прилежания и послушания, а не мнения. Прожитый нами полуторавековой воспитательный период был запечатлен исключительным, чисто искусственным и подражательным характером, резко отличающим его и от предшествующего, и надо думать, от наступившего уже времени, от минувших и от грядущих веков самодельного народного развития. Настоящее царствование [189] упразднило этот воспитательный период, вызвав общество к гражданской деятельности, и открыло новую эпоху русской истории, можно надеяться — эпоху зрелости, в отношении к которой все предшествующие были только приуготовительными. Мы выдержали выпускной экзамен, так, впрочем, как его обыкновенно выдерживают на Руси, благодаря снисхождению экзаменаторов, более чем собственным знаниям; тем не менее мы теперь уже должны стоять на своих ногах и жить своим умом. Вопрос об определенности и твердости общественного мнения и о связности сословных пластов и групп, способных взращать и выражать его, становится из праздного, каким он был еще недавно, неотложным. Покуда же мы, русские, встающие со школьной скамьи воспитательного века своей истории, связываемся между собой не какой-либо общностью мнения, свойственной всякой сложившейся нации, а лишь некоторым единством народного чувства; это чувство есть не что иное, как отголосок, постепенно выдыхающийся от времени, однородности и сосредоточения национальных взглядов, когда-то у нас существовавших. Потому мы покуда только государство, а не общество. Очевидно, крепость государственного сложения обеспечивает нам переходный срок, в течение которого мы можем срастись в общество; но тем не менее срок этот, едва ли растяжимый произвольно, должен окончательно решить, что нам предстоит впереди: быть ли живым народом, или политическим сбором бессвязных единиц. На дне вопроса, поставленного таким образом, лежит ключ нашего будущего.
189
Т. е. царствование Александра II.
В современной России видно во всем отсутствие сложившихся мнений и общественных органов, способных установить взгляды большинства и выражать их с достаточным весом. Одно связано с другим неразрывно: разброд мнений всегда доказывает, между прочим, разброд людей. Ниже мы постараемся исследовать причины такого необычайного явления — тысячелетнего исторического общества с неустоявшимися понятиями; покуда же можно удовольствоваться признанием самого факта: путаница наших понятий бросается в глаза. Мы все знаем, что русский народ чрезвычайно даровит, что умных людей у нас едва ли не больше, чем где-нибудь. Достаточно проехать несколько сот верст по нашим и по заграничным железным дорогам, разговаривая со случайными соседями, чтобы неотразимо прийти к двум заключениям: первое — что в суждении большинства русских людей гораздо более меткости и независимости; второе — что в самых обыденных предметах, к которым европеец подходит совершенно развязно, как к своему дому, зная все входы и выходы, русскому приходится как будто открывать Америку; вы видите, что наш земляк подступает к предмету как бы в первый раз, и притом в одиночку, не чувствуя за собой никакой опоры сложившегося мнения. Даже в противоположных взглядах двух европейцев на какой-либо предмет заметно, что суждения их исходят из одного общего основания и расходятся только в личных заключениях; но даже в согласии двух русских чувствуется, что мнения их вытекают из различных точек зрения и сходятся только в практическом выводе. Под нашими взглядами нет общей подкладки, выработанной совокупной жизнью. Оттого средний русский человек из фрачных слоев или крайне нерешителен в своих заключениях, не доверяет себе, или же дерзок до безобразия, до бессмыслия. И нерешительность, и дерзость происходят из одного источника — из того, что он должен до всего добираться сам, что он не знает, что и кто за него, что и кто против него; он рассуждает в одиночку. И наша робость, и наша смелость не сознательны. Оттого русские люди, даже вполне зрелые и нравственно сильные, которые принесли бы честь всякой стране, мало полезны обществу. Как иметь влияние на общество, когда оно не представляет ни сборных мнений, ни общих интересов, ни сложившихся групп, на которые можно было бы действовать; влиять же на людей поодиночке значило бы черпать море ложкой. Недостаток гражданской доблести, вялость в исполнении своих обязанностей и равнодушие к общему делу, в которых мы постоянно себя упрекаем, происходят, в сущности, от бессвязности между людьми. Немудрено быть гражданином там, где человек видит перед собою возможность осуществить всякое хорошее намерение; но нужна непомерная, чрезвычайно редкая энергия, чтобы тратить силы при малой надежде на успех. Это чувство одиночества, действующее очень долго, повлияло, конечно, и на склад русского человека, сделало его относительно равнодушным к общественному делу, лишило веры в себя, вытравило из нас отчасти то, что называется индивидуализмом. Невозможно вылечиться от равнодушия, пока продолжается обстановка, его создавшая.
В русской литературе то же самое, что в русской жизни. И здесь нет недостатка в умных и ученых книгах или журнальных статьях, заносимых в периодические издания из самого общества; но под зрелыми русскими
книгами так же точно не оказывается почвы, как и под зрелыми русскими людьми: они мало входят в народное сознание, между ними и общим уровнем остается пустой промежуток. В других странах никакое личное выражение сильной мысли не пропадает даром: оно подхватывается и разносится в обществе периодической печатью, оно, можно сказать, разменивается ею на мелочь для всеобщего употребления. У нас же, между серьезными трудами со стороны, которые печатают случайно газеты или журналы, и собственными их передовыми статьями или обозрениями не оказывается никакой связи; в печати, как и в жизни, зрелые люди остаются одинокими, мыслят про себя, а печать (даже издания, служащие им органом, за весьма малым исключением) продолжает угощать публику той же уличной философией и политикой. Даже в деле рецензии и ознакомления общества с замечательными отечественными произведениями, составляющих прямое дело периодической печати, всякий труд, перерастающий общий уровень, всякое произведение мысли сколько-нибудь сильной — остаются чужды русской критике; разве случайно вздумается умному и ученому адвокату написать разбор нового сочинения по социологии, или «неизвестному» представить очерк так называемых «запрещенных духовных книг». Без таких случайностей, довольно редких, одиночные верхушки русской мысли оказываются не под силу нашей критике, даже не затрагиваются ею. Удивительно разве то, что многие люди все-таки добираются до этих произведений собственным чутьем, без всякого указания, что репутация наших деятелей и писателей в обществе держится совершенно независимо от ее огласки печатью; этот факт более всего остального доказывает великие нравственные силы, скрытые в недрах русского общества, несмотря на слабость внешних его проявлений. В начале шестидесятых годов наша периодическая печать оказывала несомненное влияние на общество, но в итоге влияние пустозвонное и нехорошее, и утратила его по своей вине [190] . Теперь она не руководит решительно ничем, остается совершенно бесплодной для развития мнения русских людей, тех по крайней мере, у которых выросла уже борода. Особенно должно сказать это о нашей печати газетной, наиболее привлекающей читателей среднего уровня; она исключительно живет фельетоном, обращенным в потеху для публики, принявшем все свойства старинного помещичьего увеселения с шутами и скоморохами. Наши нигилистские журналы издаются для гимназистов; так называемые серьезные газеты, во всем, что они говорят от своего имени, — ровно ни для кого: читатели ищут в них шуток, телеграмм, известий из областей, городской хроники, иногда останавливаются на случайном слове кого-нибудь из читателей же, решившегося высказаться — и только.190
Мы не считаем нужным оговаривать всем известных исключений — об изданиях, оказавших в свое время несомненную услугу русской мысли и русскому делу по текущим случайным вопросам; исключение только подтверждает правило.
Явление само по себе совершенно понятное. В нашей периодической печати не выражается, кроме редких исключений, никаких сборных мнений, у нее нет союза со сборными интересами, так как страна почти не обнаруживает их; за печатью не стоит никто, она не внушается никакой живой действительностью, она решает все на свете с точки зрения каких-то общечеловечных принципов, заменяющих недостаток положительного дела; одним словом, она выражает собой только самое себя, понятия своих сотрудников. Кому же они могут быть любопытны? Нельзя сказать притом, чтобы в наших журнальных редакциях не было даровитых людей: они есть; но у этих людей нет дела, они проникнуты тем же характером, находятся в тех же условиях, как наши даровитые собеседники на железных дорогах. Едва можно назвать две или три редакции, стоящие выше этой среды; но и они точно так же вращаются в пустоте. Свыше, очевидно, относятся к влиянию такой печати гораздо серьезнее, чем относится к ней само общество — лучший судья в этом вопросе.
Тем не менее дело идет о предмете первой важности. Современное состояние дважды обновленного русского общества, во всяком проявлении его, до какого ни коснись — до жизни высших и низших слоев, до земского управления, до церковного причта, до школы светской и духовной, до печати, до войска, до семейного быта, — доказывает совершенный разброд людей и понятий, ничем между собой не связанных. Этой беде не поможет ни классическое, ни реальное образование, когда вокруг юношей, выходящих из школы, общественная жизнь рассыпается на первобытные атомы. Никуда не годится объяснять наше внутреннее бессилие (можно сказать даже — оскудение, потому что в известном отношении мы спустились ниже, чем стояли недавно) одной молодостью тысячелетней России: нечего ждать естественного наступления возмужалости. При нынешнем ходе дела эта возмужалость никогда ни придет сама собой. С каждым годом мы будем скорее рассыпаться, чем складываться, а в настоящем положении света, сросшись с Европой так тесно, как мы с ней срослись, нам некогда уже подрастать потихоньку. Глиняный горшок не спутник железному.
Прежде чем искать выхода из нашей бессвязности, надобно хорошенько в ней оглядеться. Не только в русской общественной жизни нет ни средоточия общего, ни средоточий местных, его нет так же точно и в русской мысли. Справа налево, во всем туманном облаке расплывающихся русских мнений, из которых ни одно не очерчено ясно, от бывших славянофилов до крайних нигилистов, не приметно до сих пор ни одной точки, в которой можно было бы предполагать будущий центр тяготения нашей национальной мысли, направление будущего большинства. Этой точки нельзя даже подозревать, потому что у нас обрисовались сколько-нибудь лишь крайние, совершенно несогласимые мнения; а в промежутке между ними, где обыкновенно помещается центр, тянется умственная пустота, в которой вращается вихрь осколков — даже не мыслей, а осколков фраз и слов, надерганных наудачу из обеих оконечностей, больше, впрочем, с левой, чем с правой; выводы последней, и то без ясного понятия об их источнике, стали только недавно входить в общее сознание. Этот вихрь самородных осколков недавно зародившейся русской мысли перемешан вдобавок с роем других мысленных осколков, внесенных гуртом в наши понятия только что прожитым подражательным периодом русской истории. Наше образованное общество воспитывалось на иностранной жизни, то есть на иностранных литературах, и огулом почерпало из них не столько мысли, как названия с подведенными под них заключениями, а потом, не задумываясь, применяло эти названия и заключения к своему домашнему быту, к явлениям русской жизни, имеющим совсем иное содержание. Эта переноска названий и готовых выводов на неподходящие к ним предметы спутала наши понятия до хаоса. Мы не заметили в начале своего подражательного века, что явления нашей общественной и государственной жизни, окрещиваемые иностранными именами, подразумевают совсем не то, что слова эти означают на Западе: что русская верховная власть стоит на совсем других основаниях, чем феодальная европейская монархия; что русское дворянство не имеет ничего общего с дворянством западным ни по происхождению, ни по отношению к народу и представляет совсем иную функцию общественной жизни; что применение к нам европейских понятий о среднем сословии составляет бессмыслицу, потому что в России всего только два пласта людей — пласт, созревший исторически, постоянно подновляемый притоком новых сил снизу, и пласт стихийный — простой народ; что православное духовенство, как общественный орган, не может быть ни с какой стороны приравнено к клиру католическому иди церковному наставничеству протестантскому; что православная церковь, охраняющая свое единство в чисто духовном смысле, составляет учреждение не политическое, чем обусловливается внутреннее направление нашей истории, кроме случайных, совершенно личных отклонений, а потому у нас невозможно мерить отношения церкви к государству заграничным аршином; что в России нет черни, волнующей с некоторого времени Западную Европу, а есть только оседлый народ, не разрывающий связи с родной деревней, даже при долголетнем жительстве на стороне; что завистливые отношения низших народных слоев к высшим, образованным, решительно у нас не существуют, вследствие чего первые не требуют себе никакого трибунства, никакого ограждения от последних; что наш народ привык управляться миром только в хозяйственном отношении — делить общинную землю и подати, а полицейское самоуправление на швейцарский лад ему неведомо, — и так далее без конца.
Можно было бы выследить во всем объеме образованной русской жизни фальшь, происходящую из занесенных к нам чужих названий и выводимых из них неподходящих заключений. Проглядев в первом жару образовательного увлечения это коренное различие между вновь заучиваемыми словами и своей родной действительностью, мы сбили себя с толку на полтора, может быть, на два столетия. Мы уподобились все львенкам басни, отданным на воспитание орлу и воспылавшим, по возвращении домой, рвением обучать зверей искусству вить гнезда. Отсюда все промахи нашего воспитательного периода сверху и снизу вплоть до новейшего нигилизма, прямого и неизбежного его последствия, а вместе с тем самого неподходящего и бессмысленнейшего из русских подражаний. Из общества, вместе с людьми, эта привычная подстановка чуждых названий и выводов под русскую действительность перешла и в официальные круги — кто же наполнял эти круги, как не те же люди образованного русского слоя? — и отразилась на бесконечном ряде правительственных мер прошлого времени; в последний раз она отозвалась, и отозвалась сильно, на громадных преобразованиях шестидесятых годов. В обществе это полуторавековое qui pro quo [191] действует до сих пор тем заметнее, чем личный взгляд человека ближе подходит к левой стороне русских направлений, то есть чем меньше самостоятельности в его мысли. Какой-нибудь журнал пишет статью о народном образовании в России: он считает просвещенным делом выговорить, по западному образцу, ограждение образования от клерикализма, даже не подозревая того, что, беспокоясь о нашем клерикализме, он говорит французским языком уездной барышни, которая называет содержателя постоялого двора — по-народному, дворника — le portier; а щи — la soupe au choux.
191
Кто про что (лат.).
Одно с другим — переплетение крайних взглядов, выросших на русской почве, с хаосом неподходящих, чуждых нашей жизни выводов и заключений — не могли не сбиться в настоящую кашу в русской голове средней силы. При некоторой связности общественной жизни этот хаос пришел бы сам собой в порядок, по крайней мере распределился бы по группам; значение господствующих направлений можно было сосчитать, если не взвесить; мы знали бы приблизительно, в чем у нас сила и куда мы идем. Но при нынешнем положении дела, при полной бессвязности людей, умственный хаос обращается в наш хронический недуг. Нельзя не заметить, однако ж, что механическая смесь противоположных или, что еще хуже, несоизмеримых взглядов может уживаться только в частной жизни нетребовательных личностей, для которых мнения составляют нечто вроде умственного упражнения на досуге; но с ней не уживается стройная общественная жизнь, требующая прежде всего известного соответствия начал и целей в людях, действующих сообща.