Кавказская война
Шрифт:
Буржуазия, разведенная наплывом стольких тысяч новых людей, созданных революцией, не была в состоянии образовать без дворянства что-нибудь цельное, внушающее почтение народу; нововведенный цене был только наружным признаком и не мог склеить эти разнородные осколки в политическое сословие. Ценсовый культурный класс оказался способным охранять страну лишь против мелких покушений во время общего затишья и бессильным против бури. Несостоятельность его изумила Европу в 1848 году, когда миллион с лишком вооруженной французской буржуазии, желавшей сохранения порядка, ненавидевшей самое имя социальной республики, сложил оружие молча, хотя с отчаянием в душе, перед пятьюдесятью вожаками баррикад. Все увидели, что этот класс составлял только численный список, а не политическое сословие, что один цене бессилен создать подобное сословие, требующее органической сердцевины. С той поры Франция впала в полную бессословность, ее образованное общество распалось на бессвязные единицы, занятые исключительно своими личными делами, а потому стало в итоге, с началом второй империи, совершенно чуждым престолу и всякому виду верховной власти, а вследствие того почти чуждым общему делу. При затишье это образованное общество имеет вид чего-то живого; но первая смута стушевывает его до такой степени, как будто его никогда не было. Тогда французская нация представляется только двумя оконечностями общественной лестницы — государственными чиновниками с одной стороны и уличной чернью с другой, то входящими в соглашение посредством плебисцитов, то взаимно расстреливающими друг друга. Культурная сила, скоплявшаяся в стране тысячу лет, пропала для нее даром. Крайняя степень усилий разрозненного исторического слоя Франции, подымающегося поголовно для собственного спасения, оказывается достаточной для того только, чтобы передать государство военной диктатуре; о разумном управлении собственными силами не может быть речи. Будущность Франции начинает очерчиваться ясно: впереди мелькает
Мы видели, что в европейских корнях русского нигилизма и даже нынешнего фразерного либерализма, враждебного либерализму дела, как вода огню, лежит действительно немало полезных уроков, что многие стороны современных русских вопросов обсуждены уже чужим опытом. Теперь мы можем воротиться к нашему домашнему делу.
III НАШИ ИСТОРИЧЕСКИЕ СИЛЫ
Переходя от чужих, хотя тем не менее внушительных для каждого народа примеров к своему домашнему делу, нельзя не остановиться прежде всего на очевидном факте — на нашей современной нравственной и общественной бессвязности, последствия которой не высказываются вполне благодаря лишь исключительной в истории твердости наших государственных начал, не дающих нам рассыпаться. Едва ли найдется в обширной России хоть один человек, сомневающийся в наглядной истине — что мы живем в состоянии чисто переходном, отставши от одного берега и не приставши еще к другому; что этот новый берег даже не очертился ясно перед нами; что, покуда сборное русское мнение не сознает определенно не только того — что нам делать, но даже того — чего нам желать. Наше современное общественное состояние походит очень близко на эпоху общего недоумения, однажды уже пережитую нами, на эпоху, последовавшую за смертью Петра Великого, когда не было уже старой и не оказывалось еще новой России, когда общепризнаваемые руководящие начала заменились на долгое время — и для общества и для отдельных лиц — полусознанными мнениями, до крайности шаткими по своей смутности. Но между двумя переходными полосами нашей истории — после петровской и нынешней, существует та огромная разница, что недоумение первой относилось более к вопросам государственным и воспитательным, легче поддающимся прямому руководству власти, чем вопросы общественные, ставшие ныне на очереди; в том также, что первая наша нравственная смута соответствовала времени общего европейского затишья, общей установленности взглядов и мнений, господствовавшей в промежутке между последними раскатами бури, поднятой реформации, и первым взрывом социальных революций; в наше же время вопрос идет не только о применении каких-либо начал, но о самых началах — отчего он стал гораздо сложнее. Тем не менее обе эпохи русского раздумья схожи в той основной черте, что наше будущее — самые крупные явления и формы нашего будущего — зависят в значительной степени, теперь, так же как тогда, от мер, важность которых недостаточно осязательна для современников, и которые, по тому самому, оцениваются часто с точки зрения минутной их пригодности, подводятся под личные виды и удобства некоторых людей и интересов, не заглядывая вперед. Как линии, выходящие из общего центра, близкие одна к другой вначале, могут разбежаться на неизмеримое расстояние в пространстве, так и подобные меры, принятые в переходном состоянии общества, могут определить весьма различным образом его будущее. Так, например, направление и окончательный исход петровского преобразования были решены в первые пятнадцать лет, последовавшие за смертью преобразователя, людьми, никогда не задававшимися историческим вопросом, применявшими государственные мероприятия к одним мелким потребностям текущего времени, вследствие чего реформа, столь дорого купленная, устояла лишь случайно и дала едва ли не столько же отрицательных, как и положительных последствий. Современная нам, вторая эпоха русского раздумья затруднительнее послепетровской, по сложности подымаемых ею задач, но у нее есть два подспорья, которых первая не имела — богатство накопленного в течение полутора веков умственного капитала, и вместе с тем близость общественных вопросов (поставленных на место отвлеченно-государственных) к личному пониманию и опыту каждого; эти два условия допускают самодеятельное участие современного поколения в устройстве нашей судьбы, чего не могло быть в первой половине XVIII века. Теперь все дело в том, чтоб наше сборное мнение могло организоваться и правильно выразиться.
Покуда это еще невозможно. Двадцать лет тому назад, до крымской войны, все мы понимали тогдашнюю Россию и самих себя, знали, что думаем и в некоторой степени даже то — чего желаем. Теперь мы этого не знаем и покуда даже не можем знать, хотя без такого сознания не можем также ступить шагу ни в какую сторону. Нельзя выработать сознание без связности между людьми, разрешающейся в связность мнений. Поэтому, полагаем, задача текущего времени заключается для нас преимущественно в осуществлении связности общественных групп.
С некоторых пор эти группы, можно сказать, не существуют в русской действительности. Они заменены внешним учреждением — земским самоуправлением. Надежда на будущую, необходимую нам связность, содержится, стало быть, покуда, исключительно в этом самоуправлении и в степени развития, к которому оно способно.
Известно, что наше земское самоуправление, в его нынешней форме, не есть учреждение государственное в точном смысле слова; оно не входит в круг государственного действия, не составляет посредствующего звена между верховной властью и землей, не заведует порядком и безопасностью населений, не исполняет никаких правительственных задач и отчитывается в своих действиях только самому себе. Наше самоуправление есть нечто вроде частного общества, разрешенного земству для заве-дывания его сборными экономическими нуждами. При условиях, выпрошенных печатью и общим голосом тех годов, в которые решалось это учреждение, правительство не могло дать ему иных оснований — опыт был слишком теоретичен и нов. Поэтому нынешнее наше самоуправление можно рассматривать только с точки зрения способности, обнаруженной всесословным земством для ведения своих частных дел. Сил, достаточных на такой круг деятельности, может не стать на круг более обширный, но никак не наоборот. Каковы же эти силы?
Мы не будем вдаваться в подробности современного положения, более или менее всем известные — о новом соотношении наших экономических сил, о положении крестьянского самоуправления, о ходе дел в земских собраниях и мировых судах и прочее. В последнее время появились достаточно убедительные труды и сообщения по этим предметам, не допускающие излишнего оптимизма. В житейских делах личные взгляды бывают, конечно, различны и противоположны, даже более чем в области мысли; тем не менее ныне можно уже сказать утвердительно, не опасаясь обвинения в односторонности, что большинство опытных русских людей, принимающих прямое участие в местной земской жизни, каковы бы ни были их общие убеждения, согласны в одном: что покуда еще земское дело не принялось на нашей почве, — не вследствие тех или других подробностей учреждения, или новизны, не давшей людям времени спеться, но по той простой и вместе мудреной причине, что с самого начала оно не пошло; многие даже называют наши новые льготы, несмотря на их очевидную искренность и либеральность, мертворожденными. В них как будто оказывается какой-то органический недостаток, или, напротив, чувствуется отсутствие какой-то органической силы, мешающей им стать живым делом. Иные ищут до сих пор причины их неудовлетворительности в частностях; но такой частности, изменение которой могло бы исправить дело, очевидно, не существует: иначе она давно уже была бы указана общим мнением. Полагаем, мы вправе повторить с голоса большого числа знающих людей, что местное самоуправление (губернское, уездное и крестьянское, вместе с мировым судом), дарованное нам правительством с полной искренностью, совершенно согласно общественному настроению той полосы времени, когда учреждение вырабатывалось, представляет мало надежды к дальнейшему развитию на нынешних началах. Каковы бы ни были взгляды некоторых, относящихся более благоприятно к нашему земству, но голос стольких людей, на мнении которых мы основываемся, заслуживает же какого-нибудь внимания; во всяком случае он не допускает безмятежной уверенности, что все обстоит наилучшим образом в сем наилучшем из миров.
Между тем земское самоуправление — это хозяйство, самосуд и школа всего русского населения, а вместе с тем сельская полиция и администрация, то есть единственное обеспечение порядка у девяти десятых населения, между которыми правительственная власть не присутствует
прямо: в этом самоуправлении — корни всякого народного и общественного преуспеяния. С передачей таких прав земству ответственность за них перешла с правительства на него. При бездействии или неудовлетворительности этих основных функций народной жизни, самая мудрая, самая деятельная государственная власть остается бессильной для добра, трудится в пустом пространстве, не может даже предупредить зарождения анархии в стране, если б что-либо обусловливало такое явление. Подобное положение дела в самой почве, на которой зиждется государство, в соединении с разрозненностью, невыдержанностью и крайностью наших мнений в обществе и печати, представляет весьма мало залогов самостоятельности, и именно в такое время, когда для нас пришла необходимость стоять на своих ногах, желаем ли мы того или не желаем. Несмотря на довольно распространенное, хотя поверхностное, не сросшееся еще с личностью образование и на либеральные местные учреждения, в современной России, за исключением администрации, оказывается полное отсутствие органов, пригодных к почину, общественных групп, способных выработать в себе какое-либо совокупное мнение, провести в жизнь какое-либо совокупное дело. Вопреки явному желанию верховной воли воззвать страну к жизни, вопреки букве закона об общественных группах, т. е. о сословиях, Россия оказывается больной общей разъединенностью, происходящей, конечно, не от сословности и даже не от всесословности, но от бессословности, удавшейся до сих пор одной Америке, и удавшейся вследствие того именно, что бессословность существует там, наоборот, только в законе, а не на деле. В итоге государство, населенное восемьюдесятью миллионами бессвязных единиц, представляет для общественной деятельности не более силы, чем сколько ее заключается в каждой отдельной единице. Как за 15 лет назад, во времена споров бывших славянофилов с бывшими западниками, нам приходится и теперь возложить упование только на сокровенную внутреннюю мощь русского народа, т. е. на общее место, лишенное всякого значения в действительной жизни.Наша либеральная печать, до которой беспрестанно доходят вопли, вызываемые таким положением, не раз уже пробовала утешать нас гласностью, заключающей в себе, по ее мнению, противоядие от всевозможных зол. Печать наша еще верит спасительному действию гласности в коренных общественных вопросах; остальной свет знает, что гласность полезна лишь для их обсуждения, а принести действительную практическую помощь она может только в частных случаях, подобных случаю г-жи Энкен. Кажется, порядочные люди Франции не скупились на гласность для проповедования своим непорядочным соотечественникам о последствиях баррикад, революций и общественного разлада, доведших Францию до ее нынешнего состояния: но не только гласность, а самые жестокие уроки действительности, тяжело отзывающиеся почти на каждом французе, нисколько не исправили самодурства людей. Пока сознательные слои французской нации будут оказываться бессильными, по своей бессвязности, для стойкого и разумного управления народом, — что теперь уже почти неисправимо, — до тех пор люди, которым смута выгодна, не перестанут губить отечество. Наше современное общественное состояние (конечно, не государственное) подходит довольно близко к французскому и не проявило еще всех своих последствий, выказывается только по мелочам, потому, во-первых, что эти последствия сдерживаются незыблемой высшей властью, а во-вторых, потому, что мнении и обычаи большинства ныне живущего поколения вылились из прежнего, а не из настоящего бытового склада. В людях же, взросших на нынешней, не переполотой, как следует, почве, окажется иное: очень многие из них станут действительно похожими, даже по миновании 21 года, на идеал молодого поколения, о котором твердят нигилистские журналы.
Стало быть, к слабости нашей духовной выработки и к разрозненности наших мнений присоединяется еще на практике отсутствие каких-либо общественных органов, способных к совокупной деятельности. Кроме того, в русских областях оказался внезапно полнейший недостаток в личностях, удовлетворяющих условиям земского дела; образованные люди, которых все мы знали по всяким захолустьям до призыва их к самодеятельности, с тех пор рассыпались в стороны, исчезли неизвестно куда. Каким образом тысячелетнее национальное бытие привело нас к такому бесформенному, первобытному состоянию мысли и дела?
Это — вопрос исторический, требующий для полного разъяснения томов, а не газетных статей; но нет также возможности хорошо понимать сегодняшний день, отрывая его от вчерашнего. Поэтому мы вынуждены еще к одному отступлению, чтобы обнажить, хотя в беглом очерке, корни нынешнего нашего положения; корни его лежат в только что прожитом нами воспитательном периоде, с наследством которого мы вступили в новую эпоху. Взглянув назад, нам станет виднее, воспользовались мы или не воспользовались и в какой мере воспользовались этим наследством?
При разрозненности русских взглядов во всем, было бы удивительным чудом, если бы мы оказались согласными во взгляде на нашу историю, даже на ее коренную основу, как другие народы. Когда установится общепринятое суждение о ближайших к нам столетиях русской жизни, оно будет первым признаком зрелости, первым доказательством нашей способности стоять на своих ногах. До тех пор каждому приходится поневоле смотреть на дело со своей точки зрения.
Мы считаем неоспоримой истиной, что петровский или воспитательный период, заключенный последней нашей реформой, которому до сих пор еще многие придают баснословный, совершенно невозможный в людских делах характер преобразования народных основ одним человеком, был вовсе не новым началом и не преобразованием основ, а только вводным эпизодом русской истории и что мы стоим в 1874 году несравненно ближе к Московской Руси, чем стояли в 1854-м, как выразились уже наши старообрядцы; что после долгого и поголовного отвлечения от общего дела для личного образования нам приходится продолжать свое общественное развитие с той самой точки, на которой оно стояло в 1688 году, с двумя только, правда, очень крупными изменениями: 1) с отменой (давно уже состоявшейся) военной диктатуры на всем пространстве государства, неизбежной в Московской Руси, постоянно находившейся на осадном положении, ежечасно ожидавшей вторжения на каждом из своих пределов, и 2) с превращением, совершенным Петром (в чем и состоит главная черта его реформы), прежнего, почти кастового дворянства в русский культурный слой, тесно связанный между собой и с престолом и открытый снизу всякой созревающей силе, даже не крупной, в чем бы она ни заключалась. Эти две перемены придают действительно новые стороны каждому из наших общественных вопросов, замерзших в зародыше в 1688 году и оттаявших только в 1861-м, не изменяя, однако же, их сущности. Воспитательный период только обучал русских людей и не мог допускать общественных вопросов между школьниками. Власти этого вставного исторического эпизода держались своего правила крепко, хотя едва ли вполне сознательно, и в сущности были правы. Наделали бы мы дел, принимаясь вдруг за самоуправление с теми понятиями о России, Западе и пригодных нам целях, которые обращались в нашем обществе даже во времена Александра I. Мы считаем очевидным, что наш воспитательный период не разорвал русскую историю пополам, как долго повторялось, а только придал ей временно особый, чуждый нашему народному складу оттенок, выразившийся и в исключительных отношениях верховной власти к перевоспитываемому обществу, и в шаткости русского мнения, внезапно погруженного в незнакомую ему среду. С устранением этого оттенка и сопряженной с ним чрезвычайной просветительной миссии сверху, мы становимся на прежние основания, с двумя вышесказанными дополнениями. Эти повороты нашей истории обозначены так явно, что верховная власть, относившаяся к Московской Руси с полнейшим доверием, совещавшаяся со своим народом во всех важных обстоятельствах, но потом уединившаяся на полтора века, снова воззвала к народу, как только кончилась ее временная задача. Конечно, в этих поворотах нельзя искать полной сознательности целей; история ведет людей еще более, чем люди складывают историю; но наши переломы говорят сами за себя.
Скажем мимоходом: верховная власть московских времен не имела того простора действий, как ныне. Она была прежде всего военной диктатурой, необходимой для спасения русской самостоятельности, чем и обусловливалась главная ее цель. Московский царь был верховным вождем русских сил еще более, чем монархом. Царская военная диктатура создала Россию из погибавших обломков, твердо установила пути к достижению национальных целей, довершенных Екатериной II, и передала петербургскому периоду могучую и сосредоточенную Русь, которую оставалось только отшлифовать. Перед глазами света стоит факт: из стольких славянских государств, бросивших немало блеска во время своего процветания, стоявших в условиях гораздо более благоприятных, чем мы, уцелела одна Россия; самое имя славянской породы спаслось в ней одной, благодаря чутью народа, стоявшего прежде всего и более всего за целость и независимость, умевшему жертвовать государственному единству привольем последовательных поколений и сплотившемуся около престола не только как народ, но почти как войско, всегда готовое встать поголовно по его призыву. Только этой жертвой Россия откупилась от зарока насильственной смерти, наложенного, как проклятие, на все славянские племена. Нам теперь легко судить на льготе, из-за ограды крупповских пушек, о московской эпохе; но ей некогда было тратить много времени на общественные вопросы: все силы ее были поглощены вопросом о бытии России; ей было невозможно установить настоящее земское самоуправление, по необходимости сосредоточивать военную и гражданскую власть на всякой точке государства, так как тогда не было ни единой точки, вполне безопасной от поляков, шведов, татар, черемис и собственных казаков. Без местного самоуправления земские соборы не достигали цели вполне; но тем не менее верховная власть относилась к народу, в лице его выработанных слоев, с полнейшим доверием, обращалась к нему за советом при каждом важном вопросе. Взаимное сближение постепенно учащалось; с обеспечением безопасности областей, устранявшим необходимость военной диктатуры, из такого сближения непременно развился бы живой государственный строй.