Кесарево свечение
Шрифт:
Они отбыли. И сразу пропали из советского поля зрения. «Рупора» перестали о них трубить, а московских «корров» (ставьте ударение сами, господа, иначе сами знаете, что получится) они больше не интересовали. Позднее я узнал, как прошли Машины первые годы в «свободном мире». Сначала все воспринималось словно первые глотки какого-нибудь классного шампанского. Сеф таскал Машу по столицам и курортам, знакомил с множеством rich & famous. [156]
Ее принимали с восторгом: по-настоящему атомная девочка вырвалась из реакционного, полностью утратившего свою волнующую революционность Советского Союза!
156
Богатых и знаменитых (англ.).
Потом они осели в Париже.
В конце шестидесятых, как раз между «майской революцией» в Париже и вторжением в Прагу, мне удалось поехать в Лондон по приглашению Британского Совета. Надо сказать, что ни тогда, ни позже я не видел в Лондоне его пресловутых туманов. Всякий раз было солнечно, ветрено, волшебно, то есть иносказательно. Так и в тот вечер — верхние этажи старых шикарных домов еще отражали закат — я шел в толпе по Пикадилли и пытался сказать обо всем этом или хотя бы подумать обо все этом иначе. Это не город, думал я, это воплотившийся карнавал. Нет никаких англичан — это мифы из «Сна в летнюю ночь» под музыку Бриттена. Вот сейчас из толпы кто-то на меня кинется, милый, знакомый, неотразимый! Нынешний вечер не может не завершиться полным иносказанием. Из толпы, словно из кусочков калейдоскопа, выкристаллизовывается и налетает на меня — Стаська! Стаська! — потрясающая Маша.
Она потащила меня к своей подруге, а там оказался девичник, компания русских красоток, выскочивших замуж за англичан, французов и западных немцев. Первые удачливые беженцы из-за ж.з. Маше тогда было двадцать три, каждый взгляд ее и каждый жест отличались неотразимостью. В некотором роде это был прототип еще не родившейся Наташи-Какаши. Ее в то время мучила московская ностальгия, вот почему весь вечер она меня гипнотизировала. Этой же причиной можно объяснить и обильный мат в ее устах. А где Сеф, Маша? А пошел бы он на х..! Неужто развелись? Расплевались в ж..! Стас, да неужели тебе сегодня хочется говорить об этих е… делишках? Поговорим о Хлебникове!
Оказалось, что она задалась целью донести непереводимого Хлебникова до англичан и разных прочих шведов. Господи, что это была за девчонка! Она летала по всем комнатам той квартиры на Карнаби-стрит и таскала меня за собой. Квартира, надо сказать, была уникальной, пятиэтажной, по одной крохотной комнатке на каждом этаже. На пятом, под огнями какой-то уличной вывески, мы с Машей начали целоваться.
У меня, как и у всех советских командировочных, было мало денег, да и вообще я еще был неловок на Западе. В ту ночь она все взяла в свои руки: вызвала кеб, расплачивалась за шампанское, дала ночному портье в моей гостинице купюру стерлингов. Я был ошеломлен внезапно нахлынувшим счастьем. Уезжая из Лондона, я был уверен, что через месяц увижу Машу в Париже: там авангардный театрик ставил мою пьесу и меня собирались отпустить на премьеру. Быть может, если бы мы с ней встретились тогда, то, может быть, не расстались.
Все получилось не так, как задумывалось, — вернее, никак не получилось. Началось вторжение в Чехословакию, и меня вообще никуда не пустили. Наступило другое, как тогда вся советская сволочь говорила, «серьезное время». Я попал в глухую опалу и увидел Машу только через семь лет, когда разыгрался «детант».
Я шел по улице Мазарини в Латинском квартале, когда заметил изящную дамочку в коротком меховом жакете. Она продвигалась неторопливо и постоянно останавливалась, как будто что-то искала в витринах. Маша! Это она, о которой почти забыл. К тому времени переписка наша (не по почте, конечно, а с оказиями) давно уже заглохла. В принципе, она заглохла уже тогда, когда мы перешли в письмах на шутливый лад. В первых письмах было не до стиля и не до юмора, они были сплошь составлены из примитивных восклицаний: как я скучаю! как я люблю! как я вспоминаю! не могу без тебя! Потом появилась грустная улыбочка: «Как вы живете без меня в свободном вашем мире?» Потом все больше стало иронии, и в конце концов наше чувство заглохло или оглохло от постоянного юмора. Не знаю уж, что нас всех заставляло постоянно шутить в те годы.
Вот и тогда на рю Мазарини я подошел к ней сзади и громко пошутил по-русски:
«Проверка документов!» Эта глупость нанесла страшный удар по ее нервной системе. Мгновенная конвульсия прошла от ушаночки до сапог. С исказившимся лицом она повернулась к какому-то страшному отечественному проверяющему (и это после тринадцати лет на Западе!) и узнала Стаса Ваксино. «Идиот!» — вскричала она и только после этого бросилась мне на шею.Мы зашли в кафе возле метро «Дантон» и долю там заказывали напитки, прежде чем пойти к ней. Это была совсем другая Маша. Ей уже исполнилось тридцать. Она выпустила первый том своих переводов Хлебникова. Преподает руслит в Ecole Orientale. Дергается от неожиданных звуков. Шампанское на нее не действует. Год назад у нее родилась дочь. Кто отец? Увы, не ты. Записана, во всяком случае, на Браугермауера. Сеф стал чудовищем мегаломании, ни о ком, кроме себя, не может говорить. Нет, она не с ним. С кем? Да так. Грустное нежное свидание после семилетней разлуки.
Оказавшись в эмиграции, я иногда ее встречал, всякий раз случайно, главным образом на разных университетских конференциях. В наших отношениях появилась какая-то сентиментальная пошлинка, мы как бы показывали друг другу — к сожалению, и окружающим, — что нам «есть что вспомнить». Заканчивалось это все-таки каким-то порывом, то ли искренним, то ли искусственным, она убегала от всех ко мне, то ли чтобы вспомнить о любви, о той лондонской однонощной «иносказательности», то ли для того, чтобы и дальше так волочиться с тем же «есть что вспомнить».
И вот в тот день не так давно, лет десять, а может быть, и двенадцать тому назад, при переходе через бульвар Монпарнас я снова натолкнулся на Машу. Ей было тогда, по мгновенному подсчету, сорок три года, но она сияла своей прежней неотразимостью, легкостью, едва ли не счастьем. Софистская логика победила: она была так же хороша, как четверть века назад!
Она меня затормошила. Стаська! Стаська! Как ты хорош! Что ты, Маша, ведь я уже вступил в Ie troisieme age. [157]
157
Третий возраст, т. е. пожилой (фр.).
Ax, чепуха, ты элегантен, как Максим Горький, со своими ницшеанскими усами! Нет, ты лучше, чем Максим Горький, много лучше! У тебя нет его плебейских скул, у тебя патрицианский подбородок! Маша, Маша. ты раньше не вспоминала о Горьком, почему ты сейчас о нем говоришь? Как почему? Ведь это он сказал, что «человек рожден для счастья, как птица для полета», или не он, но все равно он был прав, прав, иначе я бы тебя не встретила!
Как и прежде в Париже, мы сразу завалились в кафе, на этот раз в «Ротонду». Она все хохотала, рассказывала курьезы московской перестройки, о которой все говорили в Париже, и вдруг замолчала. Я в этот момент смотрел через стеклянную стенку, как переходит улицу какой-то клошар: пройдет пять метров и бежит назад, снова пускается в опасный путь и снова отступает на исходные позиции, достигает наконец желанного брега и плюхается на задницу в изнеможении. Тут я услышал, что она молчит, и повернулся к ней. Что-то катастрофическое произошло с ней за эту минуту. Она посерела, и кожа на ее лице отвисла так, словно прошел уже еще один десяток горьковских птичьих лет. Она сжимала в руках пепельницу, как будто только в этой пепельнице было ее спасение. Капелька желтой слюны висела в углу перекосившегося рта. Маша! Что с тобой? Она тяжело встала и переваливаясь пошла к туалету. Тут же повернула обратно, в ужасе что-то ища, боясь, что не найдет, задыхаясь. Нашла — это была ее сумка — и пролилась потом. Передохнула и снова, с завалами и заносом к стене, пошла в туалет.
Вернулась она минут через десять, снова сияющая сорокалетняя девчонка, в которой секса было, может быть, больше, чем на заре ее революции. Стала что-то врать про мочевой пузырь, шалила, как нимфа, даже рифмовала по-старому: «гарсон — барсук» и т. д.
Я понял, что дело совсем плохо. В моем возрасте уже не обманешь такими возвращающими счастье прогулками в туалет. Я посмотрел на часы и засек время. Эйфория продолжалась два часа.
Сказать ей, что я догадался? Попытаться что-то переломить? Я мучился все оставшееся время встречи: она меня пошлет на х, нашелся проповедник, целитель, ты мне никто, просто «ё», больше ничего? Все-таки через час после ее очередного уединения, уже у нее дома, я сказал: «Маша, родная, может быть, попробовать, сейчас есть новые методики…» Неосторожная фраза оборвала эйфорию до срока. Она посерела, странным образом надулась и отвисла ее нижняя губа. «Проваливай на „х“!» — взревела она, протащилась по спальне и распахнула дверь. «Больше никогда! Не появляйся! Знать не хочу!» В глубине квартиры возник и встал возле притолоки седовласый Сеф Браугермауер в длинном бордовом халате. Я ушел.