Кладоискатели (сборник)
Шрифт:
— Что? — спросил я.
— Четыре недели он вытягивал из нас трешки. И отказали ему по-глупому. Сказали, что хотим продать собаку. Не смогли брякнуть правду. Духу не хватило…
— Послушайте, Бурков, — сказал я. — А ведь о Рогове вы мне так и не сказали.
— Что говорить, — вздохнул Бурков. — Никто у нас не понимает, за какие заслуги его вдруг повысили в должности.
— Ни к чему, корреспондент, тебе было лезть в плашкоут, — сказал Веденеев. — Распивал бы сейчас чай на бережку.
Я не хотел поддерживать беседу на эту тему. Почему я полез в плашкоут? В кубрике на катере было душно,
— А ты, рыбак, — огрызнулся я, — куда твое чутье делось? Да и, наверное, было штормовое предупреждение?
— С похмелья мы были, — смущенно пробормотал Веденеев. — Капитана, если жив, засудят теперь. А предупреждения мы не получили. Черт его знает почему. Иначе нас из бухты не выпустили бы.
— Часто у вас так бывает?
— Теперь редко. А раньше даже на дырявых посудинах в море ходили. Это ведь только с непривычки страшно на авось что-нибудь делать. Потом привыкаешь. Раза три ошибки с рук сойдут, глядишь, и перестанешь осторожничать. Не сойдут — больше тебе уж ошибаться не придется. Море — оно такое.
— Спасут нас — плавать будешь?
— А что? Мне деваться некуда. Я с морем повязан хорошим узлом. Клименко — тот удрал бы. Слабая конструкция у него была. Брехун. Все о паевых заботился. Много ли ему колхоз отвалит? На сезон рыбу ловить приехал. Теперь вот рыбы его ловят.
— Не жалко?
— Жалко, конечно. Какой-никакой человечишка, а все, глядишь, польза была бы. Он ведь и работать мог. Себя преодолеть только не сумел. Жадность свою. Оттого и умом повредился.
Веденеев сплюнул, помолчал, потом заговорил снова:
— Вот, корреспондент, ты умный. Скажи, пожалуйста, откуда слабаки берутся?
Что я мог ему ответить? Этот вопрос я задаю и себе. В самом деле, откуда берутся слабаки?
Мне пришлось познакомиться с биографией Рогова. Ничего особенного, жизнь как жизнь. Как тысячи других. Воспитывался в нормальной среде. У него обычный круг интересов современного человека. Правда, немного педант. Любит чехольчики. Но это еще ничего не значит.
Так откуда же берутся слабаки? Инстинкт самосохранения? Едва ли тут поможет биология. Все гораздо сложнее… Клименко, тот стал есть свечи. От страха за себя. Стеарин, наверное, растаял в желудке. Два дня он корчился в крике. И нечем было ему помочь.
— Мечтал ведь, — сказал мне Веденеев о Клименко. — За сезон хотел монеты подкопить. «Желаю, — говорил, — как люди быть. Желаю гоголем в приличный ресторан впорхнуть». Черт их знает… Людей таких. Не успел вылупиться, а уж зенки вытаращил. Хочу! Подай ему все, как яичницу на сковородке. И деньги, и почет… Особливо — деньги… Вот у нас в Речном тип один жил: зубной техник. Тоже за длинным рублем приехал. Заключил договор на три года. Думал за три года капитал на всю остальную жизнь заработать. Первым делом корову купил. Травища у нас здоровая, даровая. И стал он, этот техник, молоко с хлебом лопать. Потом в больничке глюкозу брал. Впрыскивал себе питание. А деньги — на книжку. Дошел за три года. Но монету накопил. Сколько уж у него там было — не знаю. Много, наверное.
Уезжать собрался. Коровенку прирезал, а мясо в бочку сложил. Подсолил. В Речном продавать его резону не было: у нас мяса навалом. А он услышал, что в городе подороже. Решил туда отвезти, попросил ребят, чтобы они бочку на катер погрузили. Ну, они и погрузили. Только какой-то озорник взял да и плеснул в бочку керосинчику. Так, может, ложки две.
Рыдал, говорят, этот техник над мясом, как над дорогим покойником. А года два спустя его в Москве видели. Ходил в платную клинику. Болезнь какую-то заработал. И все денежки на лечение вбухал. Как в байке про того мужика получилось, который курить бросил, а деньги на сарай откладывал. А сарай-то возьми и сгори в одночасье.
Веденеев
пососал комочек снега.— Болезнь у него и то смешная была, — сказал он. — Не то «тащи-тащи» называлась, не то «хватай-хватай».
— «Бери-бери», — хмыкнул я.
— Во-во. Она самая, — и повторил, коверкая слово ударением на последнем слоге: — Бери-бери, да оглядывайся.
…Говорят, море синее. Это — серое, как глаза караульного начальника. Серое и равнодушное. Но в этом равнодушии нет ни капли жестокости. Потому что жестокость — чувство, присущее живому. А можно ли назвать море живым? Можно ли наделять его человеческими чертами, одухотворять? Поэт Иван Глыбин отвечает утвердительно. Он написал цикл стихов о море, он нашел много красивых эпитетов и звонких рифм. Звонких, как пощечина, как удар волны по днищу нашего плашкоута.
Иван Глыбин пишет о море и о себе. Ему хочется быть беспредельным, как море; вечно волнующимся, как море; наполненным, как море. Поэт не видит, что море однообразно и серо, равнодушно и безжалостно, что в море исчезает представление о течении времени.
Очень многое зависит от угла зрения. В зависимости от него мы оцениваем вещи и явления. Но нам часто не дано знать, что другой наблюдатель из другой точки видит картину, отличную от той, которую видим мы.
На мой взгляд, Глыбину не удается выразить себя через море. Поэт Глыбин и Глыбин-человек всегда существуют отдельно друг от друга. Глыбин-человек никогда не врывается в стих Глыбина-поэта. То, что мучает человека, то, что заставляет его думать и страдать, сомневаться и радоваться, у Глыбина остается за строками стихов. И Глыбин-поэт живет в вымученном мире декларативных построений, сотканном из громких красивых фраз. Громких, но холодных и пустых. Красивых, но неживых, похожих на иконописные лики никогда не существовавшей Девы Марии.
По стихам Глыбина не составишь представления о нем самом. И вот другие стихи [3] :
Ты рассказывал мне про оленей,
А ты знаешь, какие они?
Опускаются на колени
В беспросветные зимние дни
В феврале, в многодневные пурги
Белоснежных приносят телят,
Очарованно смуглые чукчи
На оленей раскосых глядят.
На далекой туманной Чукотке
Тихо бродят оленьи стада.
Разве можно спокойно и четко
3
Здесь и далее цитируются стихи геолога Кати Овчинниковой, трагически погибшей на Камчатке. (Примеч. автора).
Про оленей тебе рассказать.
Всех тетрадей было двенадцать. Одиннадцать мне пришлось перелистать. Эти стихи — из шестой. Они написаны задолго до ее разговора с караульным начальником. В них нет еще тех чувств, которые забушуют в ее душе после этого разговора. Только тогда в стихах появятся новые нотки, начнет нарастать тревога, печаль и… злость. Эти стихи, мне кажется, уже имеют отношение к Рогову.
Здесь люди сложны
И благородны.
Утопят в ложке
Воды холодной.
Стихи — не факты. Ни один уважающий себя юрист не приложит стихи в качестве доказательства к делу, которым занимается. Но стихи — следы, по которым можно идти в поисках доказательств. Правда, это становится возможным тогда, когда личность поэта и личность человека слиты воедино, когда поэт не уподобляется Глыбину, воздвигшему между собой и своим творчеством непреодолимый барьер.
Однажды мы с Глыбиным говорили про ее стихи.
— Это не поэзия, — сказал он. — Это слишком… лично, что ли? И злобно…