Книга воспоминаний
Шрифт:
Мне всегда казались бессмысленными всякого рода категорические декларации, и все же я должен сказать, что никогда в своей жизни, ни до этого, ни позднее, я не делал более бессмысленных жестов.
Но именно потому этим жестом я словно бы достиг вершины – или самых глубин – своего влечения.
Я не мог убрать руку, да и жест уже состоялся, нельзя было его отменить, но при этом, хотя рука оставалась там же, я ничего не ощущал, он же по-прежнему занимался моим горлом, такой безучастный, как будто мой жест был всего лишь плодом моего воображения и, следовательно, он не мог о нем знать.
Я бы не возражал, если бы он все-таки перерезал мне горло.
Если бы лезвие с еле слышным хрустом вошло в мягкий хрящ гортани.
Я не закрывал глаза, по-прежнему ожидая какого-то скрытого знака.
Чтобы стряхнуть в миску собранную на палец пену, ему пришлось отвернуться, и только по этой причине он оторвал бедро от моей ладони.
Моя рука, принадлежащий мне странный обрубок, сиротливо повисла в воздухе.
Он смочил в воде губку и, поддерживая рукой мою голову, обмыл мне лицо.
Тем временем я закрыл наконец глаза.
«Проклятое
Но когда я снова открыл глаза, он уже отвернулся, чтобы швырнуть губку в миску; и никаких скрытых знаков.
«Одеколон?» – тихо спросил он, не оборачиваясь.
Тем не менее во всем этом не было ничего огорчительного или обидного, от его безупречности я пришел в замечательное настроение, и мой эксперимент мы могли преспокойно отправить на великую мировую свалку бесполезных событий.
«Да, пожалуй».
В это же время в голове у меня промелькнула мысль, что его замечание, возможно, является скрытым намеком на тот ночной шум, крик и визги, которые прервали мой первый сон и к которым он сам мог иметь какое-то отношение.
И, быть может, я своим жестом нисколько его не обидел, и, стало быть, он был не таким уж и бесполезным.
Одной ладонью он поддерживал мой затылок, уткнув мизинец в шею и запустив остальные пальцы мне в волосы, и выплеснутым в другую ладонь одеколоном растирал мне лицо.
А потом обмахнул его салфеткой, чтобы спирт быстрей испарился, отчего человек обычно ощущает себя особенно бодрым, и впервые за долгое время мы снова посмотрели друг другу в глаза.
Уж не знаю, на что он там намекал, но будь это место хоть трижды проклято, это маленькое событие, которое я так счастливо навязал нам в виде эксперимента, сделало место моих воспоминаний бесконечно близким, так что я все же не ошибся; взгляд слуги оставался совершенно невозмутимым; да, я был здесь на месте, в печи весело потрескивал огонь, и я не мог дождаться, пока он соберет свои вещи и выйдет; в каком-то лихорадочном возбуждении я готов был наброситься на свой черный саквояж, рывком распахнуть его, тут же разложить на пустом столе бумаги и немедленно сесть за работу, однако мой горький опыт предостерегал меня от излишней поспешности, все не так просто, как требуют наши желания, всегда лучше немного повременить, спокойно снять пену избыточного напряжения с кипящего бульона чувств, дать ему загустеть, а не хвататься за первый кажущийся подходящим момент! поэтому когда он наконец затворил за собою дверь, я сперва подошел к окну, отдернул белые занавеси, и представшее мне великолепное зрелище действительно несколько остудило меня.
У меня был еще целый час до того, как внизу ударят в маленький колокол, созывая гостей к общему столу.
Осеннее небо было чисто и прозрачно, в парке замерли без движения стройные лиственницы, бушевавший ночью ветер уже совсем утих, и хотя я не видел отсюда моря, как не видел ни набережной, ни курзала, ни широкой аллеи, что ведет к железнодорожной станции, ни дамбы, ни болота, ни леса, я знал, что все это рядом, все важное и болезненное, стоит только протянуть руку.
На террасе, выложенной декоративными плитками, несколько палых листьев.
Все было здесь, и поэтому я мог позволить себе быть не здесь, а в своем воображаемом повествовании.
Забыть обо всем.
Но не тем ли питается это ощущение легкости, что теперь, наконец-то освободившись от своей невесты, я смогу искушать себя той прекрасной в своей неосуществимости надеждой, что рядом со мной всегда будет находиться этот молодой безотказный слуга, которого я в любое время смогу вызвать к себе? но тогда получается, что я снова оказываюсь между двумя человеческими существами?
И где же здесь благословенное одиночество?
Мысль, таким отвратительным образом соединившая во мне их двоих, словно ударила меня в солнечное сплетение.
Если и в одиночестве они будут постоянно мельтешить во мне?
Но мое настроение все-таки не испортилось, совсем наоборот, я ощутил себя человеком, который увидел вдруг свое тело со стороны и вполне доволен своими пропорциями, и дело вовсе не в том, что ему не видны собственные изъяны и несовершенство, а в том, что он понимает, наконец понимает, что живая форма всегда образуется отношениями между деталями, которые возникают в ходе необратимых процессов; несовершенное тоже имеет свои законы, и в этом его совершенство, совершенно само его существование, совершенно само бытие, совершенно уникальное и неповторимое устройство несоразмерности, и если я до самого своего тридцатилетия, и почему именно до этого загадочного дня? с тех пор, как помню себя, с тех пор, как вообще мыслю, так или иначе реагирую на происходящее с моим телом, вечно страдал от того, что был зажат между двумя вещами, явлениями, личностями, словно между скрипящими мельничными жерновами! уже в самых первых воспоминаниях! как, например, в сумеречные часы на приморской набережной, когда я чувствовал свое нераздельное тело разорванным между телами матери и отца и вместе с тем, хотя родители могли быть полны взаимной вражды и убийственной ярости, потому что непримиримыми были их тела, я все же не только чувствовал свое с ними единство, но и желал его, я не мог, да и не хотел разделять себя между ними, пусть они и пытались, и действительно разрывали меня; ведь даже черты моего лица, сложение тела и мои свойства не могли разрешить вопрос, на кого из них я похож, да на обоих сразу, больше того, на многих, на несметное множество людей, это только для упрощения мы говорим о раздвоенности или двойной идентичности, тогда как на самом деле я похож на всех своих мертвых пращуров, которые продолжают жить до сих пор в моих свойствах, чертах и жестах; и сейчас я был откровенно счастлив, что эти два столь далеких человеческих существа таким умопомрачительным образом встретились друг с другом во мне, и как я могу чего-то желать, на что-то влиять, решать, что мне можно и чего нельзя, когда я совсем ничего
не знаю о том, что с чем связано и откуда идет, как я могу разделить в себе то, что во мне неделимо? можно все! да, я буду самым заклятым анархистом! и вовсе не потому, что в молодости случай привел меня в компанию анархистов и эти годы в конце концов невозможно из жизни вычеркнуть, но я оказался среди них вовсе не из-за их благородных целей и духовных порывов, а потому, что всегда был анархистом плоти, полагая, что вне тела нет Бога и что только в физическом акте, дающем мне ощущение бесконечного богатства моих возможностей, мое тело может обрести спасение.И мораль ваша меня ничуть не волнует.
Сон о лоне моей невесты, смоленая стенка клозета и реальная ляжка слуги для меня не пикантные приключения, нет.
Позднее, когда я входил в зал для завтрака и глаза мои неожиданно ослепил утренний свет, отражавшийся тысячью бликов в стекле, зеркалах, серебре, фарфоре, не говоря уже о глазах, я всем своим существом ощущал это приподнятое настроение, этот уютный душевный покой и чувство бунтарского превосходства и радовался также тому, что всем этим могу поделиться с другими, стоит лишь заглянуть им в глаза, а за окном было видно море, еще темное, подернутое рябью волн и медленно утихающее после ночного шторма.
Если что-то меня и волнует, то это гнусная аморальность вашего распроклятого Бога.
А еще я радовался теперь, что вынужден буду придерживаться определенных, отвратительных для меня светских правил, ибо смотрел на них с чувством собственного превосходства, зная, что вновь овладел своим телом.
Мне казалось бесконечно красивым и простительным фарисейством, что я, который позавчера еще обнимал на ковре свою невесту, а какой-нибудь час назад лапал за ляжку другого мужчину, безнаказанно и с вежливейшей улыбкой, чуть ослепший от солнца, стою в открытых дверях и владелец отеля, благодушный лысый толстяк, сын бывшего владельца, да, он самый, который когда-то не только ломал песочные замки, что мы возводили на пляже с маленьким графом Штольбергом, но, будучи чуть постарше, когда мы пытались сопротивляться, нещадно лупил нас, теперь этот бывший мальчишка громким торжественным голосом, но все же с видом отца семейства представляет меня обществу, и я кланяюсь в разные стороны, стремясь каждому уделить хотя бы частичку взгляда, а они, тоже стараясь придать своим взглядам достаточно благородности, не выдав при этом своего любопытства, кивают мне в ответ.
К завтраку и ужину, когда из обильного ассортимента блюд каждый мог выбирать по душе и по аппетиту, сервировали большой длинный стол, дабы подчеркнуть неформальный, семейный характер двух этих случаев, в отличие от обеда, за который садились в пять вечера в более тожественной обстановке, небольшими группами, за отдельные столики; за завтраком не обязательно было ждать, пока все рассядутся, каждый, с помощью снующих вокруг стола официантов, мог приступить к еде, едва сев на место, и за минувшие двадцать лет ничего в этом отношении не изменилось, и я не был бы удивлен, обнаружив за этим столом свою мать, тайного советника Петера ван Фрика, отца или фрейлейн Вольгаст, те же самые тонкой работы ножи и вилки позвякивали о фарфоровые тарелки с бледно-голубыми гирляндами, хотя наверняка с того времени сменился уже не один сервиз, по столу с той же самой художественной небрежностью были расставлены тяжелые серебряные блюда, на которых, словно рельефные карты гастрономического искусства, аппетитными горками была выложена еда: бледно-зеленые сомкнутые розетки маринованных артишоков в масле, красные лобстеры в дымящемся панцире, прозрачная розоватая лососина, жирно поблескивающие, уложенные рядками ломтики ветчины и светло-коричневой тушеной телятины, яйца, фаршированные черной икрой, хрустящий эндивий, золотые полоски копченого угря на росистых листьях салата, различные, в виде конусов и шаров, паштеты из дичи, грибов, морской рыбы, печени птицы, симпатичные мелкие корнишоны, желтые, с дырочками и сплошные, ломтики голландского сыра, голубоватое заливное из судака, сливочные, кисло-сладкие и острые соусы в маленьких чашечках и кувшинчиках, горки горячих тостов, свежие фрукты в многоярусных вазах, а кроме того, различных размеров и видов раки, запеченные перепела с красной хрустящей корочкой, горячие, с пылу с жару, наперченные колбаски и айвовый сыр с орехами, которым я объедался в детстве, ну и конечно, наполняющие зал многообразные запахи всей этой снеди и волнами расходящиеся при движении ароматы утренних духов и одеколонов, помады и пудры, слитная музыка звяканья, звона, скрипа, шелеста, плеска, лязганья, утихающей и снова усиливающейся болтовни, смешков, воздыханий, ворчанья, звонкого смеха, шепота, музыка, то вздымающаяся ввысь, то падающая, то усиливающаяся, то почти умолкающая; и если в такие минуты человек на мгновенье замрет на пороге, отыскивая в этом упорядоченном хаосе какую-нибудь надежную точку, он почувствует себя так, будто ему предстоит броситься сейчас в бурлящий ледяной поток, и вот он уже до безоблачности опустошил свой взгляд, приготовил безукоризненную улыбку, которая временами застывает в несимпатичной ухмылке, его мышцы уже ощущают небрежную надменность самомнения, совершенно необходимого для того, чтобы покинуть уют своего одиночества и общаться с другими так, чтобы это не повлекло за собой никаких последствий, потому что он знает, что сейчас здесь с ним может случиться все что угодно, хотя это общество в принципе исключает возможность того, чтобы здесь случилось нечто существенное; и нигде вы не сможете лучше почувствовать одновременно приятную и отталкивающую театральность нашей жизни, реальные контуры и вершины фальши и благородную обязательность лицемерия, чем именно в обществе, где все так предупредительно туманны и где мы тоже остаемся столь же неуловимыми, где одновременная готовность к защите и нападению делает всех размытыми и недосягаемыми, отчего потом, оставшись наедине с самими собой, мы чувствуем полную опустошенность, усталость и ненужность и в то же время благостную легкомысленность, безответственность, ибо по велению наших желаний втайне случилось все, что в реальности не случилось.