Книга юного конструктора, том 1
Шрифт:
— Значит, паспорт у тебя австрийский?
— Да. Австрийский. А что?
— Просто спросила. А почему? Ты же чех.
— Да, но родился я в Вене. Мои дед и бабка в шестьдесят восьмом, когда русские танки задавили Пражскую весну… ты знаешь Пражскую весну?
Ксено кивнула.
— Мои дед и бабка бежали в Австрию. С моим отцом. Ему тогда было шестнадцать. Десять лет спустя отец женился в Вене на моей матери, опять-таки дочери чехов-беженцев. Но они-то оба уже были австрийскими гражданами. Я родился в Вене, разумеется, как гражданин Австрии. В декабре восемьдесят девятого, то есть сразу после революции, мы вернулись в Прагу. Поворот стал триумфом моих родителей. Мне тогда было десять. В две тысячи втором я прошел конкурс в Брюссель. Изучал я политические науки, в Праге, но хотел уехать, и тут оказалось очень кстати, что у меня остался австрийский паспорт, потому что Австрия
Ксено посмотрела на него вопросительно.
— Ну, маленьким ребенком я каждый вечер бывал с родителями в самой прокуренной венской пивной, в прибежище беглых и ссыльных чешских диссидентов. Родители ходили туда каждый вечер, на нянек у них денег не было, вот они и брали меня с собой. Там они часами дискутировали с Вацлавом Гавелом, когда он приезжал в Вену, с Павлом Когоутом, Карелом Шварценбергом, Ярославом Гуткой и многими другими. И все дымили, как паровозы. Я сидел рядом или спал, стал никотинозависимым еще до того, как сам выкурил первую сигарету.
Он рассмеялся. Но оборвал смех, увидев лицо Ксено.
— И? — спросила она.
— Это был не конец, — сказал он (ему послышалось не «and?», a «end?»), — или, пожалуй, все-таки: для моего отца. Гавел стал президентом, Шварценберг — министром иностранных дел, Когоут чуть не стал Нобелевским лауреатом по литературе, во всяком случае он так говорил, а Гутка сделался звездой радиостанции «Свободная Европа», разъезжал со своими песнями протеста по стране, пока не подросло поколение, которое этих песен уже не понимало. Тогда он вышел на пенсию, с титулом «Живая легенда». Мой отец стал министром просвещения — и в тот день, когда он должен был принести присяту, у него случился инфаркт. В чешскую историю он вошел как «министр на десять минут».
— Сожалею.
— Спасибо. Я тоже.
— По крайней мере, ты, значит, владеешь немецким, — сказала Ксено.
— Хреново, lausig, — по-немецки сказал Богумил.
— Lousy?
— Yes.
— Но почему? Ты же…
— Потому что после возвращения в Прагу я никогда по-немецки не говорил, то есть с десяти лет. А в Вене я, понятно, учил немецкий в начальной школе, но дома всегда говорили по-чешски. В общем, осталось только одно: я всегда невольно смеюсь над немецкими заимствованиями в чешском. Например, «pinktlich». Это чешское слово пришло из немецкого. И означает оно все несимпатичное, противное и типично немецкое — педантичное, косное, нечуткое, безжалостно дотошное, самоуверенное, проникнутое прусской дисциплиной, о таких людях по-чешски говорят: pinktlich.
Он засмеялся. И сразу же осекся. Лицо Ксено походило на маску.
— I see [187] , — сказала она. — А… паспорт? У тебя никогда не возникало с ним проблемы?
— Нет, а почему? Какой проблемы? Не все ли равно, какой у меня паспорт, он ведь европейский.
Ксено выбросила сигарету за окно, вытащила из пачки другую, зажала в зубах и потянулась к Богумилу, словно подставляя губы для поцелуя, если забыть о сигарете.
Он поднес ей огонь, она поблагодарила и отвернулась к окну. Богумил истолковал это как деликатный намек, что можно уйти.
187
Понятно (англ.).
На его «о’кей» она промолчала, глядя в окно. И он ушел. С ощущением, что покинул прозектуру. Может ли он опознать умершую? Она ему знакома, но он не уверен.
В чем заключалась проблема Ксено? Рассказ Богумила так ее поразил, что она прямо остолбемела. Весельчак Богумил. Но все не так-то просто. Она как бы распалась. Надвое. И не понимала, отчего так случилось. Его история в некотором смысле и ее тоже. И все-таки ее история совсем иная. Это сбивало ее с толку. Поначалу.
Паспорт она всегда считала европейским документом, а не подтверждением своей национальной или этнической принадлежности. Он был для нее входным билетом в царство свободы, права Европы на свободу передвижения и проживания, был ее охранной грамотой, чтобы идти в Европе своей дорогой. ?????, ? ?????, ?????????, с восторгом пела она в школе на Кипре, когда по торжественным случаям исполняли национальный гимн: «Здравствуй, гордая Свобода!» Но что гречанка-киприотка должна становиться кипрской националисткой, нет, у нее даже мысли такой не возникало, это было ей глубоко чуждо. Почему место рождения должно значить больше, нежели права, какие ты можешь и должен иметь как человек? Свобода — это
понятно, но Кипр превыше всего — такое ей никогда бы в голову не пришло. Вот почему ее нисколько не удивило, когда, приехав учиться в Грецию, она заметила, что там поют тот же гимн. ?????, ? ?????, ?????????. Словом, для нее эти слова не были национальным кредо, и она не видела ничего странного в том, что у двух стран один и тот же гимн, ведь для нее он был просто песнью свободы — и как же он ей подходил: «Узнаю клинок священный, полыхающий грозой!»Ее гроза унесет ее далеко. Гроза — энергия, производительная сила. Ведь обещание свободы никак не могло означать: зачахни в своем захолустье, но мысли твои свободны! Взгляни на оливы в скудной роще перед своим домом! Как мало им нужно, и все же их листья серебрятся на солнце!
Если твои мысли свободны, то свободны должны быть и твои возможности, твои дела, твои поступки. Это она понимала уже двенадцатилетней девчонкой, когда таскала к пересохшей Купальне Афродиты бутылки с минеральной водой туристам со всех концов света. Со всех концов света, как она узнала в школе, они всегда съезжались на Кипр, эти господа, поскольку Кипр так близко от Турции, от Греции, от Сирии и Египта, то есть он всегда был перекрестком на пути меж Европой, Азией и Африкой. Кипр не нация, этот остров — кораблик, что покачивался на волнах истории, в приливах-отливах наций и держав, которые появлялись и снова погибали.
Получив греческий паспорт, она вовсе не думала, что таким образом покинула и предала страну, где родилась. Греческий паспорт был для нее проездным документом, чтобы отправиться с острова, на гербе у которого голубь, на континент, который именовал себя мирным проектом и предлагал карьерные шансы. И теперь ей представлялось полным безумием, что она должна отказаться от этого паспорта, поменять его на другой, который давал те же возможности, что и первый, и ничего другого не обещал, однако требовал от нее, гречанки-киприотки, сделать выбор — гречанка она или киприотка. Ей надо сменить паспорт, который она считала европейским документом, на тот, который являл собой национальное кредо, — чтобы сделать в Европе карьеру. Да, чистое безумие. Она достаточно долго работала в Комиссии и по опыту знала: националисты все более беззастенчиво нападали на ту Европу, где она хотела свободно идти своей дорогой, идти со всей своей грозовой яростью, которую вынесла из захолустья и которая, как ей сейчас вдруг подумалось, пожалуй, была подсознательной яростью на ограничения, требовавшие, чтобы ты сказала: Я… киприотка. Или гречанка. Или еще кто-нибудь. Тот, кто говорит: Ты такой-то национальности… — имеет в виду: Вот там и оставайся!
Предложение Фридша перевернуло всю ее жизнь с ног на голову. Удостоверение идентичности все-таки просто бумага. Разве она сама станет другой, если поменяет бумагу? Разве станет другой, если вместо «Здравствуй, гордая Свобода!» будет петь «Здравствуй, гордая Свобода!», гимн нового паспорта, идентичный гимну старого? Да, потому что гимн свободе заменит национальным гимном, а тогда один и тот же текст и мелодия получат совершенно другой смысл. Она родилась на Кипре как гречанка и в Греции была гречанкой, рожденной на Кипре. Безумие — требовать, чтобы она видела в этой идентичности двойственность, требующую решения: ты шизофреничка, решай, кто ты!
Ужас в том, что в глубине души она понимала: все эти размышления — самообман. Конечно же она не упустит шанс и поменяет паспорт. Ей понадобилось два часа, чтобы признаться себе в этом. Она ведь прагматик. И такое решение просто-напросто прагматично. Почему же столько сомнений? Потому что чутье подсказывало: в этом случае в ней что-то умрет. А кому нравится умирать? Перспектива лучшей жизни после, как ее ни назови — Богом ли, карьерой ли, в таком случае лишь безнадежное утешение.
Она написала мейл миссис Аткинсон, помедлила и закрыла документ. Высветилось окошко: «Сохранить как проект?»
Хорошо бы, в жизни было возможно то, что предлагал компьютер: сохранять проекты. Она кликнула: «Не сохранять», откинулась на спинку кресла и подумала: о’кей.
Уже почти 17 часов. Она разослала циркуляр своим сотрудникам: «Совещание по поводу похорон Jubilee Project завтра в 11 часов».
К тому времени вернется и Мартин Зусман.
Она удалила слово «похорон» и кликнула «разослать».
Выключила компьютер и ушла. Ей не хотелось идти «домой», в маленькую функциональную квартирку, которая, в сущности, была местом для сна, с гардеробной. Но и здесь, на рабочем месте, которое она, приняв решение, собственно, уже покинула, оставаться не хотелось. Может, зайти куда-нибудь выпить бокальчик? Она медлила. Ладно, тогда лучше зайти в «Смеющуюся свинку», кафе на той улице, где она живет.