Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книга юного конструктора, том 1
Шрифт:

Пожалуй, думал он, стоило бы организовать Jubilee Project совершенно иначе. Пойти на все. Бескомпромиссно. Коль скоро маразм и смерть не дают возможности дать информацию и напомнить, о чем, собственно, шла и до сих пор идет речь, то выступить и стать этому порукой должны именно маразматики и мертвецы. Разве не вызовут они страха и сострадания, а быть может, и повлекут за собой очищение? Даже понимание. Маразматическое общество внезапно поймет, чем оно хотело стать, смертельно больной континент внезапно вспомнит о лекарстве, обещавшем ему выздоровление, но он от него отказался и забыл его. Как? Как это обыграть? Актеры? Надо пригласить актеров, которые выступят в роли чиновников времен основания Комиссии, не знаменитых актеров, которых уже захвалили за исполнение всевозможных ролей, эти остались бы собой, просто в других ролях, звезды плюрализма, которому все едино, нет, нужны старые актеры, большие идеалисты, так и не ставшие звездами, толком не сумевшие пробиться, хотя владели своим ремеслом, и накопившие опыт, который запечатлелся в них самих и в их работе, но для следующих поколений уже ничего не значил, ведь главное место заняла слава, а не правда, фразы правды как основа славы, слава как основа деловых отношений, а не как маяк смысла и значения. Актерам-неудачникам не придется играть, в них живет то же, что и в покойных

основателях, если бы тех можно было завтра вывести на сцену: неподкупное уважение к идеалам своей юности, отчаяние из-за их крушения и забвения, стремление к их новому открытию и воспоминанию и достоинство идеи, более прекрасной, чем вся эта осыпь, под которой они погребены. Разве не отыщутся восьмидесяти-девяностолетние актеры-неудачники, которые пока что в своем уме и способны запомнить текст? Они станут подлинными представителями эпохи европейских основателей.

Мартин пил граппу из зубного стакана.

Перед глазами у него как бы разворачивался фильм: парад покойников, на большом экране, звездным маршем шагали они по улицам и переулкам к зданию «Берлемон», демонстрация вытесненной истории, символ основателей проекта европейского единения, а следом — гроб. Что за гроб? Кто в нем? Последний еврей, ясное дело, последний еврей, уцелевший в лагере смерти. По роковому стечению обстоятельств скончавшийся именно в день круглого юбилея Комиссии! Тогда в рамках юбилея состоится помпезное шествие, торжественные похороны, больше чем похороны государственные — первые наднациональные, европейские, союзные похороны, председатель Комиссии повторит перед гробом клятву: «Никогда больше не повторятся национализм, расизм, Освенцим!» И после кончины последнего свидетеля эпохи продлится вечность, итоговая черта будет перейдена, и история снова станет больше чем маятником, чьи колебания повергают людей в бездуховный транс. В фильме Мартина тянулись теперь черные тучи, в драматическом небесном спектакле, неумолимые, как солнечное затмение, тучи заволакивали солнце, заволакивали вообще всякий свет, стремительно, как при ускоренном показе, — кино на мгновение замерло, потому что на словах «ускоренный показ» Мартин задержался, курил, смотрел в пространство и думал: ускоренный показ. Затем тучи помчались дальше, становилось все темнее, началась буря, которая срывала с людей шляпы, он видел шляпы, кувырком летящие по воздуху, становилось все темнее и…

Беспамятство. Это был не сон. Около четырех утра Мартин впал в беспамятство.

Он взял такси до аэропорта, по дороге едва не заснул. И в полете дремал. Ел аспирин как конфеты. В брюссельском аэропорту на нулевом уровне сел в автобус до Европейского квартала. Оттуда прошел несколько шагов до станции метро «Малбек», так как выход к «Берлемону» опять был закрыт. Ему хотелось только домой. До сих пор он никогда по-настоящему не воспринимал свою брюссельскую квартиру как дом. На платформе взглянул на табло: еще четыре минуты.

В 11 часов профессор Эрхарт должен был освободить номер в «Атланте», слишком рано, чтобы сразу ехать в аэропорт. Он медленно шел по Вьё-Марше-о-Грен, вез за собой чемодан, который подскакивал на брусчатке, словно Брюссель хотел его стряхнуть. Чем бы заняться, чтобы убить время? Пойти поесть? Да. Но завтракал он очень поздно, есть не хотелось. И он продолжил путь в сторону метро «Сент-Катрин». Что делать? Нестерпимая жара, он начал потеть. В газете писали про выставку «Забытый модерн» и о вызванных ею бурных дебатах. Может, сходить на эту выставку? Эрхарт колебался. Добравшись до церкви Святой Екатерины, решительно вошел внутрь. Времени-то полно. В церкви наверняка прохладнее. Он так часто ходил мимо этой церкви, но зашел туда один-единственный раз, в самый первый вечер в Брюсселе, укрылся от проливного дождя. Вообще-то эта церковь выглядит как собор. И вероятно, интересна с точки зрения истории искусства и культуры.

Едва войдя, он спросил себя, что ему здесь нужно. Кое-где в рядах скамей сидели молящиеся, туристы поднимали вверх смартфоны и планшеты, делали снимки, то и дело мигали вспышки, у боковых алтарей трепетали огоньки обетных свечей. Он и в Вене никогда в церквах не бывал. Так с какой стати ему осматривать церковь в Брюсселе? В двенадцать лет он вместе с классом ходил на экскурсию в собор Святого Стефана. Вовсе не по религиозным причинам, а по краеведческим. В пятнадцать лет как-то сопровождал на рождественскую мессу свою бабушку, которая на старости лет задумалась о смерти и в последнюю минуту ударилась в религию. Но и в тот раз он согласился, лишь когда она дала ему двадцать шиллингов. С тех пор он ни разу в церквах не бывал. Радовался, что не получил религиозного воспитания, одобрял принципиальный атеизм родителей, хотя лишь много позже, с большим опозданием осознал, что они были отъявленными национал-социалистами и потому антиклерикалами.

Он шел по левому боковому приделу, когда к нему неожиданно обратился мужчина в черном костюме с белым воротничком:

— Est-ce que vous l’aimez aussi?

— Pardon? [189]

— Черная Мадонна!

Эрхарт проследил взгляд мужчины, увидел статую Мадонны.

— Чудо! Вы же видите?

— О чем вы? О ее лице? Потому что оно черное?

— Нет. Присмотритесь к ее руке. Видите? Большой палец отбит. В эпоху Реформации протестанты разгромили церковь, а эту вот статую сбросили в канал, при этом палец отбился. Видите место излома? А теперь сосчитайте пальцы? Ну? Видите? Их пять! Католики спасли Мадонну, вернули в церковь, поставили на место. И хотя один палец отбили, пальцев у нее снова было пять! Чудо! Видите?

189

Вам тоже нравится? — Простите? (фр.)

С сияющей улыбкой он перекрестился.

— Может быть, — сказал Эрхарт, — у нее раньше было шесть пальцев?

Мужчина в черном костюме взглянул на него, отвернулся и пошел прочь.

Профессор Эрхарт покинул церковь, продолжил путь к метро. Решил доехать до Центрального вокзала и поездом добраться до аэропорта. Но все равно он будет там слишком рано и, чтобы убить время, послоняется по беспошлинным магазинам, съест невкусный сандвич, выпьет стакан пива, со скуки еще один, опять побродит по аэровокзалу, выпьет кофе, потом сядет где-нибудь и станет ждать. В конце концов, поскольку время тянется медленно, купит бельгийского шоколада, ведь из Бельгии принято привозить шоколад, правда, у него не было никого, кому он мог или хотел бы что-нибудь привезти, Труди любила шоколад, ей он иногда покупал батончик «Милки» с голубой кисточкой, вначале

по случаю свидания, позднее просто так, как маленький знак внимания, когда возвращался из университета, а рядом с институтом, на Грильпарцерштрассе, еще существовал старинный кондитерский магазин, «Бонбоя Кайзер», владелец, господни Кайзер, произносил фразы вроде «Кланяйтесь вашей супруге, господин профессор», когда он был еще ассистентом, и он радовался, что Труди рада, однако сам к шоколаду был равнодушен, так зачем покупать его сейчас? Последний раз в брюссельском аэропорту, только чтобы убить время, он купил коробку шоколада «Нойхаус», так потом она не одну неделю лежала дома на кухне. И до сих пор где-то лежит. У Центрального вокзала Эрхарт выходить не стал, проехал дальше, до «Малбека», там, неподалеку от метро, он знал итальянский ресторанчик, куда заглядывал однажды после заседания «Нового договора». Симпатичный ресторанчик, без претензий, и кухня хорошая, ты даже получал от еды удовольствие, если не был голоден. Он и вправду отыскал остерию «Агрикола тоскана». Ожидая заказ, а потом за едой и вином размышлял о своем будущем. По крайней мере, решил и пытался поразмышлять. Это было не так-то просто. С большой уверенностью он мог сказать о ближайшем будущем только одно: все, что он сейчас ел и пил, будет переварено и по возвращении в Вену выведено из организма. Он призвал себя к менее пошлым мыслям. Что опять-таки было непросто. Еда пришлась ему по вкусу. Но казалась расточительством: такая вкусная еда для него одного, разделить ее не с кем. Вино превосходное. Он размышлял о своем будущем. И с тем же успехом мог бы размышлять о том, есть ли жизнь после смерти. Конечно, есть, думал он, ее называют загробной. Мог ли он оставить после себя что-то такое, что будет жить и действовать дальше? Наследие, которое будет действовать дальше? Завет? Пожалуй, еще есть время написать книгу. Можно ли так спланировать и написать книгу, чтобы она стала заветом и наследием, во владение которым действительно вступят грядущие поколения? Может, автобиографию? Может, стоит написать автобиографию, изложить свой опыт и размышления, чтобы осталось по крайней мере напоминание о том, что бы могло быть, но так и тлело нераскрытое, нереализованное. В автобиографии Армана Мунса он читал: «История есть не только рассказ о том, что было, но и постоянное переосмысление причин, почему не могло состояться более разумное». Эта фраза должна бы стать эпиграфом к моей автобиографии, подумал он, заказал эспрессо и попросил счет. Он напишет автобиографию, которая поведает не о его скромной жизни, а о непрожитом, несбывшемся. О несбывшемся в его времени. Ой, времени уже в обрез. Пора в аэропорт. Он оплатил всю бутылку вина.

Занервничал, поскольку не следил за временем.

Может, пойти к круговой развязке Шуман и сесть на автобус до аэропорта? Или вернуться в метро, проехать три остановки до Центрального вокзала и добраться до аэропорта поездом? Пожалуй, поезд быстрее автобуса. И с подпрыгивающим чемоданом он поспешил к станции «Малбек», ковыляя, спустился по эскалатору, слишком поздно заметил, что эскалатор не работает, на платформе нервно взглянул на табло: еще две минуты.

Давид де Вринд услышал крик «Останься!», зажал уши ладонями, но это «Останься!» громыхало в голове еще громче, словно отбивалось от висков туда-сюда, эхо за эхом, «Останься!», и он понял: теперь надо уходить. Немедля. Больше никаких раздумий, только решение. Немедля уйти прочь.

Он даже дверь за собой не закрыл. Никого не встретил. На лестнице, внизу в вестибюле, в столовой, в библиотеке — всюду тихо-спокойно, не видно ни души. После обеда большинство обитателей дома престарелых спали или шли прогуляться — либо по улице Арбр-Юник до ручья с плакучими ивами, где кормили птиц, либо по кладбищу, до скамейки, отдохнуть, и назад, к чаю. Персонал сейчас пил кофе в своей комнате, обсуждая проблемные случаи.

Де Вринд покинул «Maison Hanssens» как мир без людей. Или как вагон с покойниками. «Ты навлечешь на нас беду!» — вот последние слова. Ему надо уходить, и поскорее. Куда?

Решение не оставило ему времени взвесить «за» и «против». Прочь! Лишь бы вырваться отсюда вон!

Он прошел к воротам кладбища, но внутрь заходить не стал, у него есть адрес, вот туда он и пойдет.

Когда он выпрыгнул из телятника, какой-то молодой парень сунул ему конверт, там была записка с надежным адресом и двадцать франков. Все случилось так быстро. После перестрелки эшелон снова пришел в движение, но оно, движение эшелона, виделось ему таким медленным, открытая дверь телятника, как черная дыра, за нею его родители и маленький братишка, казалось, эта картина удалялась сантиметр за сантиметром, выстрелы, топот, тяжелое дыхание, ускоряющийся лязг железа по железу, толчок, парень толкнул его, раз и другой, крикнул: «Беги! Найди адрес, он вон там…» Парень показал на конверт, который только что сунул ему в руки… «Там, внутри!» А эшелон ускорял ход, черная дыра, где была его семья, отдалялась, мимо мелькнула еще одна черная дыра, и еще одна, он повернулся и увидел бегущих через поле людей, сколько их было, сотня? Увидел, как люди тут и там падали, иные от пуль, угодивших в спину, и он бросился наземь, скатился по насыпи и распластался внизу, пока эшелон не прошел мимо, эшелон, откуда эсэсовцы-охранники стреляли по бегущим. Только тогда он тоже побежал.

Впереди на поле он видел людей, упавших и теперь встающих на ноги. Бежал мимо людей, которые уже не вставали. Бежал в ночь. У него был адрес.

Дороги он не знал. Тут подошел автобус, остановился у ворот кладбища.

Маршрут № 4 — де Вринду это ничего не говорило. Он поднялся в салон. Автобус тронулся. Повез его прочь. Он все оставил. Сразу по прибытии в Освенцим родителей и младшего братишку отправили в газовую камеру. Он не смог бы их спасти, даже если бы не спрыгнул с поезда, если бы остался с ними. Да и времени не было спорить: прыгать или не прыгать? Чего ждать в одном случае, чего — в другом? Он спрыгнул. И уцелел. Отец, мелкий бухгалтер, слабый, хрупкий человек с печальными темными глазами, который ничем не мог способствовать функционированию мира, кроме своей беспощадной корректности, веры в контроль дебета и кредита, прилежной гордости, которая, по сути, была протестом против тогдашних времен и иронической, презрительной усмешки тех, кто важнее и оборотистее. Даже дома, в собственных четырех стенах, когда никто не видел, он все равно разыгрывал абсолютную корректность, словно король и правительство смотрят на него и одобрительно кивают. А мать, ее он тоже видел в воспоминании неизменно с этим печально преданным взглядом, глаза у них обоих были печальные, не потому, что они видели приближение случившегося позднее, а потому, что думали, все останется так, как было. Они не тревожились, просто свыклись с тревогой, которую считали жизнью, а не дорогой к смерти. Лишь один раз де Вринд слышал, как они кричали, даже вопили: «Останься!» Если бы он остался, то пошел бы в газовую камеру, как они. Он их не спас и не мог бы спасти. Это вина?

Поделиться с друзьями: