Княжна Дубровина
Шрифт:
– Вот и неправда, – вступилась Лида, – вчера шел по улице кучер, а Ваня его не знал, потому он ему не поклонился.
– Ну, – прервала их Анюта, горя желанием сообщить все свои планы и затеи, – скоро Потап будет рассказывать не о своей, а о нашей лошадке; она будет меньше предводительской, а мы придумаем ей другое имя, получше. Ну, как назовем ее?
– Мальчик, – предложил Ваня.
– Лихач, – отозвался Митя.
– Малютка, – проговорила Агаша.
– Незабудка, – выпалила Лида.
Раздался общий взрыв хохота, а Лида глядела на всех с удивлением.
– Опять Лида отличилась, выдумала, изобрела, – говорил Митя,
– Что ж, что не выдумает, если он уж выдуман, – заметила Агаша.
– Не обижайте ее, – заметила Маша, – она добрее всех вас, а ты, Лида, не обращай на них внимания, они сами еще очень глупые.
– Нашла! Нашла! – захлопала в ладоши Анюта. – Мы назовем лошадку Мышонок и каждый день, каждый Божий день будем кататься, да не один раз, а два раза – утром и вечером.
– Браво, умная Анюта, – закричали все дети вместе.
– Умное твое сиятельство, – сказал и Митя, все еще смеясь. – Итак, решено! Мышонок! Ну, а как же мы все – ведь нас, не считая Маши, которая одних нас не отпустит, – шесть душ, влезем в эту крохотную колясочку?
– Придется кататься по очереди, – усмехнулась Агаша.
– Нет! Нет! – возразила Анюта. – Купим еще одну, другую такую же колясочку.
– И другого Мышонка, – подхватил Ваня.
– Нет, – сказал Митя. – Вам, девчонкам, с руки на Мышонках кататься, а мне, Ване и Маше совсем нехорошо. Только людей насмешим. Пусть уж твое сиятельство раскошелится и купит мне и Ване верховых лошадей!
– Ах! Какой ты, Митя, умный, – воскликнула Анюта, – именно верховых лошадей! И вы оба поедете за нами! А Маша? – вдруг вспомнила Анюта. – В чем же Маша? Маше надо купить пролетку [5] , и она в ней вместе с папочкой будет ездить к обедне. Вот так славно! И мы все будем кататься, гулять, а после гулянья пить шоколад, не в именины, как у маменьки, а каждый день.
– Каждый день шоколад прискучит, приторно, – заметил Митя.
– Ну, не всякий день, а когда вздумается! – ответила Анюта.
5
Пролётка – легкий открытый двухместный экипаж.
– Э, да ты стала сговорчива и ни разу не сказала: «Я хочу», – весело заметил Ваня.
– Я буду строга к себе, – сообщила Анюта важно, – и не буду сердиться.
– Вот так новость! – воскликнул Митя и скорчил такую смешную рожицу, что все дети расхохотались.
Анюта вспыхнула.
– Разве с вами можно, – спросила она запальчиво, – говорить серьезно? Вы или не понимаете, или насмехаетесь, а мне ваши насмешки надоели. Маша! Вступись за меня, я твои слова им сказала, а они хохочут. Да ты не слышишь, Маша! О чем ты так задумалась, и отчего такое печальное у тебя лицо?
– И не радуешься, – прибавил Ваня, – что у Анюты будет Мышонок, а у меня – Мальчик, у Мити – Лихач. Мне бы надо караковой [6] масти…
В эту минуту вошел папочка, и все встали, чтобы поздороваться с ним. Он обратился к Маше и подал ей пачку ассигнаций:
– Маша, закупи, что надо. Время не терпит.
– Хорошо, – ответила Маша, – я скоро со всем этим справлюсь, и все будет готово; но ты скажи ей – ведь она еще ничего не знает.
– Анюта, – сказал папочка, подходя
к ней и целуя ее, – твой прадед назначил твоим опекуном генерала Богуславова, а опекуншей – твою тетку Варвару Петровну Богуславову.6
Караковый – темной масти с желтыми подпалинами.
– Зачем? И что это такое – опекуны? – удивилась Анюта. – Опекуны управляют имением и воспитывают малолетних; они должны заменять отца и мать сиротам, отданным на их попечение.
– Папочка, вы мой отец. Зачем мне другого. Я не хочу.
– На это не твоя воля, тебя не спрашивают – такова воля твоего прадеда. Он меня не видал и не знал.
– Он знал, что вы меня к себе взяли, – сказала Анюта, – взяли как родную дочь.
– Конечно, это он знал, но ты должна быть воспитана иначе, в столице.
– Что? Что такое? – испуганно воскликнула Анюта.
– В столице, в Москве, у теток.
– Папочка! Папочка! Что вы? Этого не может быть! Я не хочу! Неужели… Не…
Анюта не договорила, рыдания подступили ей к горлу и душили ее.
Папочка обнял ее с чувством:
– Да, дитя мое милое, нам надо расстаться, через неделю я отвезу тебя в Москву.
– Но я не хочу, не хочу, – сказала вдруг Анюта решительно, и слезы мгновенно высохли, а глаза ее загорелись. – Никто не может отнять меня у вас, не отдавайте меня. Я не хочу уезжать отсюда. Никто прежде не хотел взять меня, а теперь вступились! Теперь я не хочу! Не хочу!
Маша подошла к ней и нежно обняла ее.
– Анюта, милая, приди в себя. Не прибавляй лишнего горя к нашему общему горю. Сердце мое и без того изболелось. Пожалей папочку, он вчера был сам не свой, да и нынче не легче, этого переменить нельзя, покорись. В завещании сказано, чтобы ты была воспитана в доме теток, в Москве, ты малолетняя и не можешь ничего решать сама!
Анюта бросилась Маше на шею и, рыдая, спрятала на ее груди свою голову. Девочки плакали. Ваня побледнел и сидел неподвижно, Митя был серьезен. Папочка стоял, печально понурив голову над рыдавшей Анютой. Когда она наплакалась и смогла говорить, то подняла голову и взглянула на папочку и Машу:
– Но вы меня не оставите, вы переедете в Москву и будете видеть меня каждый день.
– Анюта, будь благоразумна, покажи свою волю, у тебя ее много, – сказала Маша, – покорись. Мы не можем все ехать с тобой, ты поедешь в Москву с папочкой.
Анюта выпрямилась, всплеснула руками и раздирающим душу голосом воскликнула:
– Да как же я оставлю вас!
В порыве отчаяния она бросилась на диван и горько зарыдала, теперь уже без слез. Маша встала подле нее на колени, Ваня побежал за стаканом воды. И долго ее уговаривала Маша, и долго отпаивала водой. Папочка был не в силах вынести столь сильного детского горя и, махнув рукой, вышел из комнаты.
Последняя неделя жизни Анюты у папочки пролетела как стрела, хотя каждый день тянулся, как след улитки. Дни ползли, а неделя пролетела. Анюта и не заметила, как прошло четыре дня. То, что в недавнем прошлом приводило ее в восторг, вызывало теперь потоки слез. Однажды пришла портниха примеривать новые платья: одно – черное шерстяное, другое – из какой-то толстой материи, тоже черное (папочка полагал, что она должна носить траур по прадеду), но такое нарядное, с замечательной отделкой; и еще – серое, с отливом.