Когда приходит Андж
Шрифт:
Едва Иван уснул, Аграфена осторожно составила с одеяла грязную посуду, нежными нечувствительными движениями очистила бороду мужа от своих волос и, внимательно осмотрев тело, что было силы дернула одеяло за край. Михаил несколько раз перевернулся в воздухе, внезапно проснулся, с опаской глянул на жену и, осознав происшедшее, стал падать в бездну, стремительно набирая скорость. Аграфена подскочила к самому краю и замерла, быстрым жестом закинув одеяло на плечо.
Когда Михаил задел бедром первый уступ, его движение, доселе беспорядочное, многорукое, обрело плавность и смысл: тело развернулось ногами вперед и, описав длинную параболу, с новой силой ударилось о скалу, причем, у падавшей фигуры отлетела голова, начав свое отдельное движение в нарастающем вихре пыли и камней, и вскоре уж руки и ноги мчались отдельно, едва поспевая за торсом; вот
Вечерело. Заходящее солнце уже слепило глаза, но в этом золотистом свете хорошо было видно самолет, который летел низко над яйлой.
Аделаида не поверила своим глазам: огромный, накренившийся на бок самолет летел прямо на нее, звук нарастал, превратился в оглушительный вибрирующий рев, скала задрожала, заволновался воздух, поток горячего смрадного газа едва не сшиб Аделаиду с ног, на миг тьма заслонила весь мир, будто бы сработал затвор фотоаппарата, и вдруг все кончилось, звук отдалился, самолет, едва не снеся полскалы с женщиной на вершине, неожиданно обрел новое пространство под обрывом, и было странным видеть его внизу, неуклонно летящим к морю, оседлавшим свой собственный дымный след.
Накренясь над Аю-Дагом, аэробус развернулся в сторону Ялты, несколько секунд летел низко над морем, внезапно его правое крыло окунулось в воду, стал виден узкий белый шлейф пены… Наконец, сопротивление воды стало критическим и машину развернуло, медленно, как бы в рапиде, она продолжала лететь брюхом вперед, погруженное в воду крыло лопнуло, переломилось, и бывший самолет, перевернувшись, целиком скрылся под водой, а впереди, чуть отклонившись вправо от предполагаемого подводного движения, показались какие-то предметы, долго еще плывшие по инерции вперед…
15
Закончив свою исповедь, Аделаида задумчиво откинулась на подушку, крепко затянулась сигаретой и, с шумом выдыхая дым, покосилась на Стаканского, наблюдая произведенный эффект. Несколько мгновений они молча лежали рядом, разглядывая огоньки своих сигарет.
— Рассказывают, — прервал молчание Стаканский, — что некогда на Тавриде жил караим, имя которого было Петри. В те далекие времена человечество не утруждалось такими мелочами, как спортивное покорение вершин, но этот Петри, словно стараясь подтвердить исключением правило, занимался альпинизмом неистово и бескорыстно. Он покорил почти все вершины на острове, вымерил их, нанес на карту и дал им названия. Так, считается, что именно он первым обозначил геодезические отметки Чатырдага, Димерджи и, кстати, Роман-Кош. Удивляясь его бессмысленной работе, крымские татары только качали головами. Но в нашем мире — увы — любое благое начинание преследует неудача, позор, смерть, как будто бы сама природа ненавидит людей более, нежели они сами ненавидят себя… И однажды бедняге не повезло. Во время восхождения на Козел-гору подул сильный ветер, нередкий в этих местах, и горе-альпинист сорвался со скалы. Сидевшие внизу в Алупке крымские татары лишь покачали головами, подобно китайским болванчикам, приговаривая:
— Ай да Петри! Ай Петри! Ай!
Вот почему Козел-гора и по сей день носит название Ай-Петри…
— Но дело не в этом, — продолжал Стаканский, обнимая Аделаиду за плечо. — Меня глубоко взволновал твой рассказ, детка. И вот что я подумал. Мне кажется, как ни дерзко это звучит, Платон был все-таки не прав. То есть, он угадал сам механизм, конструкцию мира, но неверно выбрал точку, в которой помещается человек. На самом деле — и это мое глубокое убеждение — мы находимся не в дольнем мире, не в этой мрачной пещере, где движутся тени, а в мире горнем, и именно мы и есть те самые существа, которые проносят загадочные фигуры перед входом, то есть, я хочу сказать, что этот ужасный, этот проклятый мир и есть предел Вселенной, и выше нас, как это ни страшно, — нет ничего.
Аделаида задрожала. Сигарета вывалилась из ее рта, глаза замерцали слезами.
— Неужели ничего? Неужели там ничего нет, милый?
— Ничего, —
спокойно сказал Стаканский. — Нет ни Бога, ни Дьявола, ни Ада ни Рая, — на чем я и завершаю этот долгий и серьезный разговор о строении Вселенной. То, что было создано двадцать миллиардов лет назад, не имеет никакого отношения к тому, что происходит сейчас. В начале было слово, и слово это было Свояк. Никто не ставил никаких экспериментов, и вовсе никаких целей. Мы даже и не бред некой безумной головы, поскольку и головы-то самой нет. Ничего нет. Ничего нет и не было никогда. Никогда — именно так звучит на русском языке этот совершенно убийственный анапест.Аделаида теснее прижалась к Стаканскому, ее слезы обильно потекли по его груди, путаясь в волосках, Стаканский нежно гладил женщину по спине, мало-помалу ее скорбь переросла в возбуждение, она села на мужчину верхом и, перебирая ногами, будто ища стремена, с долгим протяжным воплем отдалась ему, уже третий раз за эту ночь…
В углу комнаты, в колыбели, зашевелилось какое-то тряпье, и Стаканский с изумлением увидел девочку лет трех, пристально глядевшую на них. У нее были большие, расширенные от ужаса глаза, она вдруг улыбнулась и простерла вперед ручонки, радостно воскликнув:
— Папа!
Аделаида, будучи на вершине своего оргазма, застыла, сведя лопатки. Она медленно оглянулась и, пронзив девочку испепеляющим взглядом, злобно прошептала:
— Спать стерва! Убью!
В этот момент стало окончательно ясно, что в комнате начался пожар. Опрометчиво брошенная сигарета прожгла в одеяле небольшую брешь, тление, как опухоль, расползлось по ватину, на несколько минут двумя голыми людьми овладела паника, они молча и трусливо бегали на кухню за водой, потом, часто дыша, проветрились на веранде, девочка уснула на коленях у Стаканского, от нее исходил запах прелого персика, хотя в апреле этот плод еще только замышлялся природой.
— Ее зовут Анжела, — сказала Аделаида, нежно погладив дочь по волосам.
16
Когда Стаканский вошел в комнату покойного, ему почудился сладковатый трупный запах. Пишущая машинка на столе уже стала зарастать паутиной, рукописи покрылись нежным пушком известковой пыли. Покойник имел привычку грызть за работой ногти и, вероятно, боясь расстаться с частицами своего Я, складывал их в специальную банку — за жизнь накопилось почти пол-литра ногтей…
За жизнь накопилась полка папок, это были невинные юморески, сочиненные специально для местной газеты и в ней же опубликованные под псевдонимом «Сверчок», несколько серьезных рассказов и повестей, роман в работе, исчерканный вдоль и поперек — с милыми смелыми пассажами, двусмысленностями, сборничек стихов, который покойник, похоже, готовил к юбилею города и безуспешно пытался опубликовать, сочинив несколько заглавных стихотворений, в коих прославлял именитых мафиози Южного Берега…
Как сквозь застывшую воду, из-за зеленого стекла на столе смотрел на него Михаил Мыльник в десятках своих обличий: Мыльник в Тамани у домика Лермонтова, Мыльник за чтением в купе поезда, Мыльник с Анатолием Кимом, Мыльник за обеденным столом между Пастернаком и Набоковым, молодой, гениальный, уже заявивший о себе.
Это можно было объяснить либо стремлением пустить окружающим пыль в глаза, либо заподозрить писателя в нарциссизме, если учесть, что прямо перед рабочим местом на стене висело небольшое зеркало, либо представить более сложный психологический казус: не для того ли, чтобы сориентировать себя на долгий подвижнический труд, изготовил он эти довольно грамотные фотомонтажи?
Все три версии были равноправны. Разнообразие предметов мыльниковского кабинета подтверждало его последнюю мысль о векторном поле, неопределимости человеческого характера и т. д. Стаканскому захотелось поближе познакомиться со своим предшественником и он устроил в комнате обыск, результатом которого стала еще одна, тщательно продуманная и высокохудожественная штука: одни предметы он переменил местами, другие — изъял, чтобы уничтожить, несколько вещей попросту украл. Он также перевесил зеркало, теперь оно наполнилось видом из окна — куст олеандра, нисходящие кровли, сапфирный треугольник моря с силуэтом судна, в любой миг готового медленно оторваться от глади и взлететь. В нижнем внутреннем дворе соседнего дома медленно брела по своим делам кошка, и какой-то приезжий грузин избивал ногами белую женщину, приговаривая: «Будиш ябаца? Будиш? Будиш?»