Когда приходит Андж
Шрифт:
Последние годы жизни муж ее много и омерзительно пил, перестал обращать внимание на подрастающую дочь, пачкал простыни. Выпив, он становился каким-то пельменным, сметанным, масляным. Раз в субботу жена взяла бутылку коньяка, бутылку шампанского Абрау-Дюрсо и бутылку необычайно вкусного массандровского муската.
— Друг мой, обратилась она к мужу, — твоя пьяная жизнь мне решительно надоела, и я готова принять самые серьезные меры. Как правило, ты выпиваешь рано поутру, со своими сомнительными друзьями, и пьешь гадкие плодовоягодные вина. Не лучше ли выпивать вечером, пить высококачественные виноградные вина и разделять компанию не с какой-нибудь рванью, а со мной, твоей законной женой? Не отправиться ли нам с тобой в лес по случаю выходного дня, расстелить одеяло на самом краю скалы и, выпив, полюбоваться видом Южного Берега с высоты птичьего полета?
Иван сразу почуял недоброе: глаза жены
Надо быть бдительным, подумал он, хватаясь за упругие побеги метельника, когда они уже поднимались по Солнечной тропе. Пахло птицами.
Иван карабкался по склону, выбрасывая из-под подошв крупные комья земли… Бдительным, думал он, оглядываясь на жену, которая торжественно шла за ним, как сказуемое за подлежащим, высокая и прямая, бережно, словно ребенка, неся на руках скатанное одеяло.
Он мой, мысленно повторяла она, глядя на небольшое, темное, упорно ползущее вверх существо. Вот он — мой мужчина. И солнце, ниспадая с высоких уступов Учан-Су, утомленное, вновь обретает серебро и покой в гладких волнах Караголя… Или Кара-Чорба… Вот мой мужчина!
Они миновали Пьяную Рощу, вдоволь надышавшись спиртовыми сосновыми смолами, Иван захмелел, ему показалось, что жена будет милосердна к нему, но при переходе через Большой Каньон, на могучих крыльях спланировав, орел насрал ему на голову, и остаток жизни нагло преследовал Ивана острый, утомительный запах птиц.
С каждым своим шагом Иван становился все меньше: Аграфена как бы поглощала его по мере подъема. Медленно и торжественно восходя по Чертовой лестнице, она уже видела под ногами лишь мелкую торопливую букашку.
— Довольно! — вдруг сказала Аграфена и с глухим стуком сбросила наземь свою ношу: расписную торбу с продуктами, одеяло в скатке и — таинственную гитарообразную вещь, слишком тщательно упакованную, чтобы быть настоящей гитарой.
Они находились на вершине Роман-Кош, Аграфена расстелила одеяло на самом краю пропасти, узорчатый угол чуть свесился с ослепительно белой скалы и трепетал на ветру…
(В этот момент аэробус ИЛ-86, бездарный, плохо задуманный и неряшливо построенный аппарат, оторвался наконец от взлетной полосы аэродрома Пулково и взял курс на Ашхабад. Самолет был полон людей, лишь одно кресло пустовало: пассажир, который был должен занять место 42-а, на регистрацию не явился. Этим пассажиром был никто иной как Стаканский. Дождь застал его в пути. Он долго не мог поймать машину и опоздал. Потолкавшись в кассе, Стаканский взял билет на ближайший рейс до Симферополя и вскоре, глядя на расплавленные солнцем облака, подумал, что если самолет упадет, это будет быстрая, блистательная, и чрезвычайно интересная смерть, случайно подсмотренная изнутри, правда, осталось бы неясным, чем прогневили Бога все остальные 350 человек…)
Аграфена была женщиной хозяйственной, обстоятельной, она вытряхнула на импровизированный стол дюжину фарфоровых тарелок, со вкусом, с явным знанием теории цветоделения обставила натюрморт.
— Послушай, Зин! — сказал Иван, усевшись по-татарски на самом краю скалы. — Последнее время меня одолевают странные, недобрые мысли, мне кажется, пришла нам пора решительно объясниться… За нашу любовь! — он залпом осушил стакан коньяка, лицо его мгновенно покраснело от обильного притока крови, в глазах заблестела влага — неполадки в работе слезных мешков, вызванные, как известно, алкоголем… За его широкими плечами раскинулось море, весь Южный Берег от Алушты до Фороса был виден, будто на карте, мир был прикрыт тонкой нежной дымкой, взывал к милосердию…
— Вся моя жизнь, — продолжал Иван, закусывая тонким ломтиком ветчины, — была попыткой доказать тебе, что я совсем не то, что ты обо мне думаешь, и уж более того: я вовсе не являюсь твоей полезной галлюцинацией. Вообще, каждый из нас представляет собой лишь сумму собственных отражений в глазах окружающих людей — в этом суть моей новой теории человеческих взаимоотношений… — он выпил еще полстакана коньяка, закусил кубиком сыра и, устроившись поудобнее (как бы покрепче оседлав своего любимого конька, хотя Аграфена с изумлением услышала из уст мужа подобные речи) продолжал:
— Рассмотрим человека как некую точку, помещенную в особую систему эмоциональных координат, суть которой человеческие качества: ум — глупость, смелость — трусость и т. д. В таком случае, каждое суждение о человеке даст вектор определенной длины и направления, и истинный характер данного индивида определится результативным вектором. Можно подумать, что это и есть абсолютно верное суждение, поскольку характер человека проявляется лишь в его поведении, высказываниях, то есть — лишь в глазах окружающих.
Но вот беда: стоит только какому-то новому человеку попасть в это векторное поле, как он немедленно сформирует свое, отличное от других мнение, и тогда результирующий вектор изменит величину и направление. Но это же абсурд! Утверждать, что личность человека меняется в зависимости от лишнего суждения о нем — нелепо! Это значит лишь одно, а именно: личности как таковой не существует, а есть лишь ее проекция в сознании окружающих, образно говоря, ее отражение в чужих глазах. Кому-то я представляюсь добрым, кому-то — злым, кто-то видит во мне благороднейшего человека, кто-то — законченного подлеца. Согласись, еще пять минут назад у тебя было совсем другое мнение обо мне, до тех пор, пока я не заговорил. Даже раньше, когда я подумал «как сказуемое за подлежащим», можно было сделать вывод: что речь идет об интеллигентном, образно мыслящем человеке, да и неявная цитата из покойного Бродского, небрежно, походя употребленная, о чем-нибудь да и говорит? Не удивительно, если в дальнейшем я вдруг окажусь, скажем, известным музыкантом, к примеру, композитором, написавшим уйму замечательных сочинений. Черт возьми! — Иван громко ударил кулаком о ладонь. — Мне кажется, нас тут давно дурачат. Похоже, здесь происходит совсем не то, за что оно себя выдает. Эта жизнь фантастична, нелепа: мы действуем, как во сне, наши поступки незамотивированы, наши речи абсурдны. То мы вдруг замечаем, что родные, дорогие сердцу воспоминания, становятся набросками чьей-то бездарной книги, то вдруг исчезает кто-то, кого ты хорошо и близко знал, и ты ходишь, ищешь его, натыкаясь на подсунутых тебе двойников, слыша в чужих устах его слова. Платон был прав. Дольний мир — это лишь отражение, тени от мира горнего, где некто невидимый проносит перед входом в пещеру загадочные фигуры, и наша Вселенная (в данном случае, не имеет никакого значения, бесконечна она или нет) суть колебания теней на стене пещеры, где мы сидим в тесноте, в темноте… Одно могу сказать определенно: те, кто там ходят и носят эти мрачные изваяния, те, кто издает там дикие, нечеловеческие звуки, — они ужасны, они отвратительны, и не дай Бог смертному увидеть их в лицо, если, конечно, у них есть лица… Ох! Что это? Что происходит? — глаза Ивана расширились от ужаса и пронзительный вопль, из тех, которые иногда раздаются в ночи, не принадлежа ни человеку, ни животному, застыл в его гортани, так как в этот момент Аграфена, с бледным, внезапно затвердевшим лицом, поставила перед ним тарелку с огурцами… Иван машинально протянул руку, но вдруг сочнозеленый, весьма аппетитный на вид огурец выскользнул из его пальцев, плюнул мерзкой жидкостью и улетел за край экрана, прочертив молниеносную дугу вокруг Иванова плеча. Тотчас, в тарелке потревоженные, зашевелились, заверещали огурцы, и не успел Иван выйти из оцепенения, как все они с реактивным звуком разлетелись в разные стороны, оставив тарелку пустой.— Это бешеные огурцы, — зловеще прошептала Аграфена и Иван увидел ее желтые редкие зубы.
— А теперь послушай сюда, — продолжала она, досадуя, что заранее спланированный, баллистически рассчитанный фокус не удался. — Мы находимся с тобой на высоте 1535 метров над уровнем моря, и можно с уверенностью сказать не только то, что на всем острове нет ни одного человека выше нас, но и то, что вообще, подавляющее большинство жителей нашей планеты гораздо ниже нас… Друг мой, давай выпьем за высоту, за вечное и неизбежное родство пьедестала и статуи, давай посмотрим на мир так, будто мы видим его в последний раз, пельменный мой, сметанный, масляный.
— Пельменный? Сметанный? — рассеянно прошептал Иван, близоруко щурясь.
— Разве я так сказала? — отшатнулась Аграфена. — Прости, но я ведь только подумала…
— Ты уверена? — дрожа, спросил Иван. — Ты уверена, что только мысленно… Что ты не подумала вслух?
— Да, пожалуй. Прости меня, милый, но я иногда так называла тебя про себя.
Иван опять в сердцах шлепнул кулаком о ладонь.
— Вот видишь! Это — оно. Это уже происходит прямо на наших глазах и, наконец-то я поймал его с поличным. Я уже почти уверен, что все мы являемся продуктом какого-то наглого лицедейства, что и до сих пор сидит в комнате своей наркоман и курит, курит марихуану, галлюцинируя наши ничтожные жизни…
— Бедный мой, как ты переволновался, как устал! Иди ко мне, я поглажу твои буйные вихры… — Аграфена крепко обняла мужа и он почувствовал, что все ее тело наполнила хорошо знакомая дрожь.
— Здесь! — громко прошептала она. — Я буду сверху.
Она повалила Ивана на одеяло и меж стаканов, тарелок страстно, быстро овладела им. Мужчина смотрел в небо, где из стороны в сторону раскачивалась голова в облаке ветром треплемых волос, и выше, в самом фокусе огромной голубой линзы неподвижно застыл силуэт грифа-стервятника…