Когда пробудились поля. Чинары моих воспоминаний. Рассказы
Шрифт:
— Господин доктор решили специализироваться по проблемам женственности, не иначе! — фыркнул Паримал-шах.
— Поживем — увидим, в чем именно проявится его мастерство!
Оба захихикали.
Мне не понравился их разговор, а уж издевательское хихиканье — и вовсе. Что плохого сделал отец, если он уговорил Шано отрастить волосы? Даже ребенку ясно, что у женщины на голове должны быть волосы. Когда моя мама расчесывала волосы до блеска, разделяла их пробором и вкалывала цветок, она нравилась мне еще больше. Неужели Моти Раму это непонятно?
Увидев, что я стою неподалеку и прислушиваюсь к разговору, Моти Рам смутился, схватил меня за ухо и сказал:
— Беги, парень, дай маме телеграмму, чтоб возвращалась, а то ускользнет доктор из ее рук. —
Я был вне себя от злости. Но я был маленьким мальчиком и ничего не мог сделать. Мамы не было дома — она уехала в Лахор лечиться. Отец брал отпуск на месяц, чтобы отвезти ее в Лахор и договориться насчет операции. Я тоже ездил с ними. Операция прошла хорошо, но тамошние доктора решили, что маме надо еще месяца три находиться под их наблюдением. Отцу отпуск не продлили, поэтому он оставил маму в Лахоре, поручив ее заботам своего младшего брата, забрал меня и вернулся домой. Дома отец с головой ушел в больничные дела, а мама писала нам раз в неделю и в письмах справлялась обо мне. Один раз от нее пришла посылка с кандагарскими гранатами — у нас такие гранаты не растут. Тарон очень удивилась, когда ела кандагарские гранаты, — она думала, что крупнее наших гранатов и на свете-то не бывает. Потом Тарон вынуждена была поверить и другим вещам, которые я ей рассказывал про Лахор. Кандагарские гранаты сразили ее наповал. Она согласилась после этого выслушать все мои рассказы и даже решила выйти замуж только за меня. Когда мы поженимся, мы уедем жить в Лахор. Зато я раздумал жениться на Тарон, потому что теперь я хотел жениться на самой младшей дочке той сестры, которая ухаживала за мамой в Лахоре. Она играла со мной в мяч и одевалась в красивые платья, а волосы повязывала лентой. Я поссорился с Тарон, и мы три дня не разговаривали. Но та девочка была далеко, а Тарон — рядом, и кроме Тарон мне не с кем было играть. Поневоле я начал понемножку забывать ту девочку в красивых платьях и играл с Тарон, будто ничего и не произошло.
Я всегда боялся торчащих усов Моти Рама, поэтому ничего не рассказал отцу. Моти Рам был человеком подлым: он часто жаловался на меня родителям без всякой причины, и мне попадало от мамы. Моти Рам ненавидел не только меня, он всех детей ненавидел. Своих детей у него не было, он был женат на ссохшейся, сморщенной и сварливой женщине, которая с утра до ночи скандалила то с женами санитаров, то с женой рассыльного, то с садовницей. Мы с Тарон старались обходить их дом стороной, но все равно Моти Рам и его жена не могли упустить случая, чтоб на нас не пожаловаться.
Появление Шано в больнице опять зажгло отца огнем борьбы. Помимо аллопатии, отец занимался еще и гомеопатией. Он принялся лечить Шано травами. Шано как будто начала поправляться.
Мне показалось, что ей стало лучше с того самого дня, как она начала отращивать волосы, теперь они уже доставали ей до плеч — как у европейских женщин в Лахоре. Бледное лицо, полускрытое черными вьющимися волосами, было малоподвижным и делало Шано похожей на восковую куколку, каких я тоже видел в Лахоре. По утрам и вечерам Шано сама готовила себе еду, сама мыла посуду. Отец привез голубую ткань и дал ей сделать занавески на оба окна ее комнаты, а она вышила их цветочным узором. Мало-помалу она расчистила землю под своими окнами, где раньше рос бурьян, разбила клумбы и посадила цветы. Вскоре они зацвели.
Шано, которая приехала из затхлого, душного, тягостного одиночества своего дома, нашла в больнице покой и внимание со стороны мягкосердечного доктора. Сначала у нее появилась надежда на выздоровление, потом надежда стала желанием, а желание — жизненной силой. Шано ехала в больницу, чтобы умереть, — Шано, ничего не видевшая в жизни, в пятнадцать лет ставшая девушкой-вдовой, Шано, близкие которой денно и нощно молили бога о ее смерти. Смерть была для нее единственным выходом.
Шано знала, что старший брат ее мужа оставил ее в больнице, чтобы она умерла подальше от глаз соседей и знакомых, подальше от родной деревни и полей,
чтоб никому из семейства не пришлось возиться с умирающей. А когда она умрет, брат ее мужа захватит себе ту землю, единственной наследницей которой она могла бы считаться. Потому он и хотел, чтоб она поскорей умерла. И Шано желала себе смерти. В первое время в больнице она тоже думала, что чем скорее умрет, тем лучше будет для всех. Девушка-вдова живет семье на горе, обществу в укор и жизни в тягость. Чем скорее окажется эта обуза в погребальном костре, тем лучше.А тут этот странный доктор — он уверяет ее, что жизнь всякого человека священна, что неважно, вдова она или замужем, богата она или бедна. Говорит, что проклята не она, а те, кто не дает пятнадцатилетней вдове выйти вторично замуж, что позор для общества лишать бедных женщин самых естественных прав, что хуже всех те, кто не выносит человеческого счастья.
Шано смотрела в глаза этого странного человека, слушала его мягкие слова, ощущала прикосновение его рук, когда он при осмотре выстукивал ее, и затеплился в ее сердце огонек надежды — ей захотелось жить. Моему отцу казалось, будто он подрисовал свежими красками потускневшую картину. Он чувствовал себя реставратором самой жизни.
Когда у Шано отросли волосы по плечи, она, краснея и смущаясь, попросила у доктора зеркальце и гребень.
Господин доктор сказал:
— Я принесу и зеркало и гребень, но с условием — ты смажешь волосы душистым маслом!
— О боже! Но я вдова — и вдруг косметика! Не могу…
— Можешь. Придется. — Доктор стоял на своем. — Если ты хочешь жить, тебе придется полюбить все ароматы жизни, всю ее красоту. Как ошибаются те, кто думает, будто со смертью мужа умирает и тело его вдовы. Так бывает, но очень редко.
На глаза Шано навернулись слезы.
— Когда он умер, я ничего не понимала. Я даже не успела рассмотреть мужа как следует. Встретила бы случайно — не узнала бы. А люди мне сразу стали говорить: «Теперь ты вдова». Да что я вам рассказываю, господин доктор! Никакой вдовой я себя не чувствовала. А потом поверила — вдова. Пятнадцать лет мне это втолковывали: и голодной оставляли, и насмешками изводили, и били. С утра до ночи топтали меня ногами. Что же делать, так в святых книгах написано.
— Жизнь — самая мудрая из святых книг.
— Что вы, господин доктор! Нельзя так говорить: беду на себя накличете.
— Я это каждый день твержу — и ничего!
Доктор засмеялся и вышел из комнаты, а перепуганная Шано долго стояла, молитвенно сложив ладони, перед изображением Рамы, которое она повесила в своей комнате.
— Всемогущий бог, прости его, — повторяла Шано дрожащим голосом, — он же просто так это сказал, не подумав. Меня накажи за его прегрешения, его не трогай!
С того дня как доктор распорядился доставить Шано зеркальце, гребень и душистое масло, по больнице поползли слухи. Моти Рам рассказывал своим друзьям:
— Ну, это уж чересчур! Выходит сегодня Шано из своей комнаты, причесанная, гребешок в волосах, а доктор тут как тут и своими руками вот такую вот красную лилию ей в волосы!
— Да, но и девица недурна, надо сказать, — заметил Паримал-шах. — Поправилась, налилась, как спелая груша.
— Так ее же всем лучшим кормят, во все лучшее одевают, в самой лучшей комнате живет, только и дела, что в саду гулять — тут не то что как груша нальешься, тут как яблочко закраснеешься. Что ж удивительного?
Оглянувшись, он заметил меня. Крепко схватив меня за ухо, Моти Рам проговорил:
— Вот что, парень! Я тебе дело говорю: зови свою мать обратно, а то доктор — тю-тю!
Мой отец заходил к Шано четыре раза в день: во время утреннего обхода, перед обедом, часа в четыре, прежде чем уйти из больницы, и вечером, после ужина. По вечерам отец просиживал у нее часа по полтора, а то и больше. Шано будто только и жила, что ожиданием его прихода; когда он появлялся, она трепетала, как молодое деревце. Несколько раз Шано просила разрешить ей накормить господина доктора едой собственного приготовления.