Кого я смею любить. Ради сына
Шрифт:
— Экзамен прошел благополучно, — продолжал он. — Результаты станут известны недели через две. Но
я думаю, все будет в порядке.
— Нечего сказать, блестящие у тебя перспективы, ты далеко пойдешь! — воскликнул мосье Астен.
Моего бедного Бруно, которого и так не очень щедро одарила природа, лишали последних возможностей,
превращали в полное ничтожество. Его останавливали на полпути, а ведь этот паренек, хоть и очень медленно
— что ж, иногда и черепаха догоняет зайца, — мог все-таки чего-то добиться.
— Я все
смогу учиться в высшей школе ведомства связи, она готовит для себя кадры. К тому же мне ничто не помешает,
поступив на службу, продолжать изучать право.
Он еще и практичен: откладывает трудности на более поздний срок. Я все больше волновался, едва
сдерживая готовый сорваться вопрос: зачем, чего ради? Я знал. И я не хотел знать. Я тоже постараюсь быть
непроницаемым, мне это необходимо, чтобы выиграть хоть немного того драгоценного времени, которое
разрушает даже камень. Я решил прибегнуть к напыщенному стилю:
— Итак, твой брат изобретет одну из тех машин, что преобразят мир, твоей сестре будет завидовать весь
Париж, а ты в своей серой форменной блузе, уткнувшись носом в ящики с перегородками, будешь доблестно
сортировать почту! Ничего не скажешь, мой друг, ты выходишь в люди, выходишь в люди. Мне только хотелось
бы знать…
Я сделал вид, что колеблюсь. Вздохнул.
— Мне только хотелось бы знать, к чему ты стремишься в жизни?
Бруно не колебался, не вздыхал. Он сразу же ответил:
— Боже мой, папа, я думаю, что главное в жизни — быть счастливым.
Он хотел быть счастливым! Я так и вскипел. Для дураков это слово так хорошо рифмуется с любимым,
для осторожных людей — с трусливым, для балагуров — с болтливым. “Мы так счастливы будем вдвоем,
столько радостных дней проведем”, — откуда у него это сердце мидинетки? Видите ли, на сладкое его потянуло,
захотелось тихого счастья — мечты обездоленных и слабых, которые, как и все остальное, достается имущим и
сильным. В течение своей долгой счастливой жизни я собрал великолепный статистический материал по этому
вопросу. Но кому здесь нужны твои прорицания, Кассандра? У нового поколения вместо философов — певцы.
И Бруно уже пел мне:
— Ведь мы только для того и стараемся преуспеть в жизни, чтобы быть счастливыми. И если ты
счастлив, не совершив особенных чудес — что бы там ни думали по этому поводу люди, — ты все равно
преуспел.
Скромный преподаватель из парижского предместья, незадачливый вдовец, я уже дважды в жизни
упускал свое счастье; и теперь, в роли покинутого отца, я чувствовал, что оно в третий раз ускользает от меня.
Разговор вдруг снова оживился.
— Ты что-то очень торопишься!
— Мы все торопимся: Мишель, Луиза, я, вся молодежь. Вы оставили нам такой мрачный мир. И у нас,
может быть, мало времени впереди.
— Мало времени? Для чего, сынок?
—
Для того, чтобы быть счастливыми, — с досадой вздохнул Бруно, словно стыдясь, что ему приходитсяповторять эти слова.
— И в чем же ты видишь счастье?
Бруно прищурился. Потом опустил глаза, подыскивая нужные слова, чтобы не разбередить моих ран; не
знаю, чего здесь было больше: осторожности, взволнованности, самых искренних чувств, но ответил он
уклончиво.
— А разве для тебя самого не была счастьем моя мать?
Да, Жизель была моим счастьем, но каким убогим, зыбким и ненадежным! А потом моим счастьем стала
Мари, которую я принес в жертву Бруно. Ожившая обида дала мне силы проговорить с иронией:
— И что же, в свои восемнадцать лет ты уже добился от какой-нибудь юной особы доказательств ее
нерушимой любви?
Бруно взглянул на меня своими серыми глазами, явно удивленный язвительностью моего тона.
— Нет, об этом еще рано говорить, — сказал он.
Он казался невозмутимым. Я тщетно всматривался в его лицо, я не мог отыскать в нем ни тени
самодовольства, никакого следа страданий несчастного влюбленного. Об этом еще рано говорить, браво! И
незачем ускорять ход событий. Незачем мне готовить себя к этому и наспех кое-как вооружаться. Напротив,
постараемся затормозить события, прикинувшись добродушным простаком.
— В общем все это ерунда! — воскликнул мосье Астен. — Хорошо, что пока об этом рано говорить.
Должен сказать, что подобную глупость я не разрешу преподнести себе раньше, чем через тридцать шесть
месяцев. Ведь тебе только восемнадцать лет.
Бруно ушел к себе в комнату, ничего не ответив. Я тоже поднялся к себе, даже не поцеловав его, как
обычно перед сном. Надо полагать, что последнее слово им еще не было сказано. И сказано оно, верно, будет
еще не скоро. Неужели у меня не хватит силы воли, неужели я пойду у него на поводу, неужели дрогну, глядя на
его сердечные томления, забыв о несравненно более глубоких страданиях, которые часто ожидают в будущем
тех, кто в юности не устоял перед мимолетным соблазном? Было бы даже неплохо, чтобы в этой любовной
передряге моему оболтусу поощипали перышки; может быть, тогда он распрощается с некоторыми своими
иллюзиями. Одним словом, я был недоволен собой; лежа всю ночь с открытыми глазами, я пытался убедить
себя: “Ты должен поговорить с Луизой, эта бестия здраво смотрит на вещи и, кажется, так же как и ты, считает,
что восемнадцатилетний мальчишка может добиться любви от девушки только тайком от ее родителей. Луиза
уже однажды пыталась приобщить ее к своей жизни, и она снова может пригласить ее куда-нибудь, ввести в
веселую компанию, привить ей вкус к развлечениям, а следовательно, и пренебрежительное отношение к своим
знакомым из Шелля”.
Я принял две таблетки снотворного и забылся тяжелым сном.