Кого я смею любить. Ради сына
Шрифт:
— Боже мой, Изабель, куда мы идем? Ты и я — надо признаться, скандал может выйти нешуточный.
И в его голосе появилась красивая хрипотца, когда он добавил:
— А мне плевать, слышишь, плевать! Я больше не могу без тебя…
В эту минуту — самую прекрасную — все показалось мне простым, ясным и светлым. Я знала
достаточно, больше не о чем говорить, я избавляла его от остального. Он любит меня, и я его люблю, и, кто бы
ни взялся нас судить, на нашей стороне закон любви, отрицающий все остальные. Пускай он мне почти отец,
ему почти дочь, пускай таково наше официальное положение — это ничего не меняет. Он прежде всего Морис,
как я прежде всего Изабель. Мы — Морис и Изабель. Все. Пусть весь мир этим удовлетворится!
— Мне на тебе надо было жениться! — некстати добавил Морис.
Эта фраза все испортила. Демон разочарования, не спускавший с меня глаз, простер крыло, чтобы
вернуть меня с небес на землю, крикнув: “Слышишь? Ты хотела поверить в чудо! Я прекрасно знаю, милочка,
что преимущество всех двусмысленных ситуаций состоит в том, что люди начинают доказывать самим себе,
будто они таковыми не являются, валя в одну кучу принципы и предрассудки, создавая себе новую философию.
Я даже поясню тебе, если ты не слишком разбираешься и вопросах религии, что кюре благословил бы твой
брак, тогда как брак твоей матери он должен предать анафеме. Для него у вас обеих один любовник, и в
определенном смысле ты более свободна, чем она… Но вот беда! Морис окольцевал не ту”.
Я глупо посмотрела на свою голую руку. Морис тоже взглянул на нее со вздохом, и я так сильно
разозлилась на него за этот вздох, что не сдержалась и жестко повторила ему вопрос, который уже однажды
задавала:
— Так почему же ты женился на маме?
Он захлопал глазами, избегая моего взгляда, ставшего пронзительнее от его замешательства.
— Мне бы хотелось, чтобы ты меня поняла, — сказал он тихо. — Но это будет трудно, для этого нужно
рассказать тебе про нас все с самого начала. Как тебе объяснить? Не все в мире происходит четко и ясно, по
определенным причинам. Бывает, что-то накапливается, накатывается и само по себе, часто без нашего
желания, приходит к развязке, которую в конце концов приходится принять. Теперь я могу тебе признаться: я не
хотел жениться, а твоя мать долгое время притворялась, будто колеблется — из-за вас, людских пересудов,
моего отца. Потом она незаметно передумала, начала со мной об этом заговаривать, упорно сводя все к одному
и тому же. Когда она решила, что беременна, я не смог отказаться…
— Замолчи, — сказала я, — замолчи.
Он замолчал, прекрасно понимая, что его глухой голос никак не объяснит, в чем заключается власть моей
матери над ним, и не сможет убедить меня в том, что эта власть навсегда переходит ко мне. Я отодвинулась от
него и надулась. Он счел нужным на это посетовать.
— Как у тебя настроение быстро меняется!
— А у тебя — женщины! — крикнула я, отравив себе остаток дня, который Морис предпочел провести в
суде, завернувшись
в свою мантию, как я в свое дурное расположение духа, и, наверное, возлагая все надеждына первую разлуку, делающую такими одинокими молодоженов, чьи губы наконец успевают просохнуть.
* * *
В четверг я отплатила ему за такое к себе внимание. Магорен заехал вечером и оставил нам записку, в
которой просил “не отходить от больной, чье сердце его тревожит”. Я воспользовалась этим предлогом, чтобы
остаться дома, и Морис согласился на это с легкостью, приведшей меня в замешательство. Он сказал только:
“Ты права, это всех успокоит”, — и я почувствовала, что меня обделили сопротивлением, которое могло бы дать
мне понять, чувствует ли он себя обделенным без меня.
Итак, он уехал один. Нат не верила своим глазам.
— Ты что, с ним поругалась? — спросила она полушутя-полусерьезно, когда я лишь слегка махнула
рукой вслед удалявшейся “Ведетте”, а Берта, собезьянничав этот жест, принялась размахивать обеими руками.
Нат насупилась, когда я прошла мимо, не отвечая. Я не поделилась с ней своими планами. Разрываясь
между привязанностью к ней и опасениями, которые мне внушали ее непримиримость и преданность,
наделяющие ее опасной проницательностью, я избегала любых разговоров. Удрученная сама и с каждым днем
все больше удручая Натали, я теперь говорила с ней только на необходимые бытовые темы. Я не знала, как
вести себя с ней, испытывая, впрочем, не меньшие затруднения при разговоре с сестрой, чьи вопросы —
возможно, кем-то подсказанные — не всегда были глупы. Например, она спросила меня в то же утро, надевая
чулки:
— Слушай, Иза, ты уже не так не любишь Мориса?
Причем мало того, что она выговорила всю эту фразу — самую длинную за всю ее жизнь, — она еще и
присовокупила (или повторила) следующее замечание:
— Просто теперь вы как друзья.
Переходя в отступление, я поднялась к маме, слабой, но сохранявшей сознание и тотчас просиявшей от
неожиданной радости:
— Так, значит, ты сегодня останешься со мной?
— Останусь, только — “тсс!”.
Я громко шикнула на нее, как санитарка. Я думала, что наткнусь на ее настойчивость и тревогу, и твердо
решила не дать себя растрогать и окутать откровениями, замкнуться в роли сиделки, строго следящей за
соблюдением покоя и тишины.
Но на самом деле эту роль у меня отобрали. Едва я уселась напротив кровати, отгородившись книгой,
словно щитом, как Нат галопом влетела в голубую комнату и выбрала один из кучи флакончиков,
загромождавших тумбочку.
— Читай! Тебе это больше подходит! — сказала она, видя, что я встаю.
Выражение ее лица оттолкнуло меня обратно к стулу, словно я была здесь совершенно бесполезной,
чересчур неловкой или недостойной. Но Натали, не задумываясь, обратилась за помощью к Берте, попросив