Комемадре
Шрифт:
Чрезмерная нерешительность для старшей медсестры. Я смотрю на раскаленную кладку, которая вот-вот рухнет на голову мистеру Алломби. Затем подскакиваю к нему, хватаю его за ноги и оттаскиваю к выходу, под восхищенные возгласы присутствующих, угадывающих мой героический поступок среди дыма и криков.
Вода Менендес запоздало проливается на пол. Она не умерила боль мистера Алломби и не помешала огню овладеть зданием, зато помогла Ледесме поскользнуться и упасть лицом вниз, пропав из виду.
Хорошие манеры испаряются без следа. Какой-то пациент срывает с руки катетер и отбрасывает подставку капельницы, чтобы перекрыть проход и первым добраться до выхода. Гуриан, срезая углы, с каменным лицом несется вперед.
Я
Она окликает меня «доктор» и идет на мой голос, пока я не подхватываю ее за руку и не обнимаю за шею. Наклоняю ее вперед и прошу согнуть ноги в коленях. Надо, чтобы она шла быстрее. Чтобы она дышала. Чтобы смотрела на меня искоса, думая, сколько времени потеряла, прежде чем встретиться со мной. Чтобы путалась, спотыкаясь о собственные ноги. Чтобы не могла скрыть, что принадлежит мне.
Я вытаскиваю ее на улицу, на поле, окружающее лечебницу. Ее туфли и передник перемазаны грязью. А что же лицо? Окунаю ее в грязь, чтобы освежить. Поднимаю. Веду дальше. Увожу, ради ее же блага, подальше от чужих глаз.
Мы уже далеко. Мои пальцы отпечатались на ее шее. Она может дышать ночным воздухом. Как и все медсестры, она верит, что ночной воздух отличается от дневного. Она благодарна мне.
Я показываю ей на развязавшийся шнурок на ботинке. Не могу больше идти: если наступлю на шнурки, упаду. Исполненная нерушимой любви, Менендес встает голыми коленями на землю и начинает завязывать мне шнурки.
2009
1
Буэнос-Айрес, 2009 год
Я читаю черновик диссертации, посвященной моей жизни и творчеству. Ее автор — некая сеньорита Линда Картер из Йельского университета. В сопроводительном письме Линда сообщает, что она родилась и училась в Балтиморе, в возрасте пятнадцати лет попала в летний лагерь для людей, страдающих ожирением, и что песни про яблочный пирог пробуждают в ней дух патриотизма. Она полная тезка актрисы из «Чудо-женщины»[5] и от этого чувствует себя одновременно популярной и замаранной. Хочет сменить имя, чтобы ее жизнь перестала быть похожей на трансляцию прямого эфира из семидесятых. «Я жертва омонимии», — утверждает она.
Вот коротко, что она пишет обо мне: у меня на одной из рук четыре пальца, пятый утрачен. От рождения данное тело и необычной формы голова, которая обошлась мне в кругленькую сумму. При этом один копенгагенский музей предлагает мне в два раза больше за право мумифицировать меня и выставлять напоказ для широкой публики после моей смерти. Две датские ассоциации по защите прав человека подали на музей в суд за то, что он поощряет «восприятие человеческого тела как товара». Объединение лесбиянок устроило сидячую забастовку у входа в музей в поддержку моего права назначить цену за свое тело, как за любой другой арт-объект.
По мнению сеньориты Картер, это то, из чего соткана моя внешняя оболочка, слава, обрисовывающая мой силуэт, своего рода корсет. Прямо так и пишет. Она утверждает, что я последовательно увеличиваю свой вклад в искусство, и не удивится, если в среднесрочной перспективе мое имя станет нарицательным. В подтверждение тому оперирует фактами и приводит статистические данные: число интернет-сайтов, количество билетов, проданных на ретроспективу в Милане, биржевые котировки.
Восемь глав ее исследования, больше двух третей от всего текста, посвящено моему совместному
с Лусио Лаватом творчеству. Последним упоминанием о нем стала недавняя жестокая и бездарная статья из «Нью-Йорк тайме», в которой Лавата представили как постаревшую версию меня «без цели и без будущего на рынке искусства». Оскорбленная Линда написала целых пять страниц опровержения, подкрепив свою аргументацию в защиту Лавата доводами разума и любви.У меня возникает желание посмотреть, как сейчас выглядит лицо Лусио. Я захожу в интернет, но на первых страницах вижу только старые фотографии двух-, трехлетней давности, из свежего есть только его рисунки и несколько картин (похоже, он опять вернулся к станковой живописи). Искомое обнаружилось на личной страничке Линды Картер на фотографиях с ее последнего дня рождения, где постаревший Лусио в праздничном колпаке обнимает ее за плечи. Мы по-прежнему очень похожи.
Присланный мне экземпляр диссертации переплетен в кожзам. Я внимательно рассматриваю обложку, прежде чем продолжить чтение. Общий тон текста сдержанный, исключение составляет лишь первое примечание, в котором Линда убежденно и с жаром утверждает, что я распланировал свою жизнь как произведение искусства с самого начала и до конца, не ошибившись ни в чем, и олицетворяю собой кульминацию (или конец, из текста это не ясно) истории авангардизма. Продвигаясь по тексту, я обнаруживаю, что все дальнейшие авторские примечания к научной работе Линды Картер столь же сумасбродны. В зависимости от перепадов ее ученого настроения я становлюсь «художником бинарности», «плодом культуры капитала», спасителем искусства и воплощенным отрицанием искусства.
От того, чтобы выкинуть диссертацию в мусорную корзину, меня удерживает прикрепленный на ее обратной стороне конверт с письмом, которое написано Лусио Лаватом, в нем он просит меня не только не делать этого, но и, напротив, подумать о том, чтобы по возможности помочь Линде.
Представляю себе, сколько бы времени у меня заняло написать такое длинное письмо от руки.
2
Дорогая Линда, во второй главе ты пишешь, что мое отрочество «было типичным для ребенка из семьи среднего класса из Буэнос-Айреса и включало непременные уроки фортепиано и ограничения на просмотр телевизора». Эта фраза удивительно точна и говорит о глубоком знании тобой социальной и культурной панорамы Аргентины тех лет, по-видимому приобретенном на этапе подготовки к написанию работы. Но отсылки к танго и футболу обесценивают остальную часть главы, их нужно убрать.
Высылаю тебе дополнительную информацию.
Мне только что исполнилось семнадцать, и я чувствую себя так, словно у меня на лбу гигантскими буквами из советских плакатов вытатуировано «ПРЕЗИРАЙТЕ МЕНЯ». У меня кудрявая шевелюра и сто двадцать килограммов веса, семьдесят из которых соответствуют моему внутреннему «я» (в этом возрасте люди склонны верить в такие вещи), а пятьдесят — чистый жир. У меня такой живот, что, когда я сажусь, мне нужно поддерживать его коленями, чтобы не упасть лицом вперед. Моя грудь сделала бы честь любой нормальной девушке, если бы не полоска молодых волос посередине. Ноя — мужчина, я — отвратительный жирдяй.
Мир унижает меня, и любому достаточно просто встать рядом со мной, чтобы казаться красавцем, но это еще не значит, что я с этим смирился. Другие жирдяи завоевывают людскую любовь при помощи различных ухищрений. Они учатся выслушивать чужие проблемы, помогают на экзаменах, ходят перекусить с девочками. Я презираю всех и позволяю презирать себя, не прилагая к этому никаких усилий: я ни с кем не разговариваю, нахожусь вне зачета в половом дебюте, не ношу футболок с надписями. Если кто-то сравнивает меня со свиньей, тюленем или китом, поднимаю бровь, как Бетт Дейвис[6], и делаю безразличное выражение лица, давая понять, что никто и ничто не могут меня обидеть.