Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Комната мести

Скрипников-Дардаки Алексей

Шрифт:

— А вы долго искали?

— Я-то? — Никита почесал затылок — Долго. И боюсь, что не нашел пока. Куда только не ездил, даже в Москву к владыке Рафаилу, патриарху неофициальному. Он такой строгий, радеет за православие. Кормил, поил меня, приглашал в своей церкви быть. Я уже было посулам его поддался — он ведь, как и я, целительством духовным занимается — да в последний момент передумал. Еще был у архиепископа, пророка Иоанна, богородичник он. Человек духоносный, энергичный, Дух святой в нем так и ходит. Как топнет ногой, как закричит, как призовет Архангела Михаила, аж мурашки по всему телу бегут. Еще к одному катакомбному митрополиту ездил, старенькому. Он еще при Хрущеве свой паспорт советский порвал в клочки, а теперь говорит, что паспорта новые антихристову печать носят — три шестерки. Всех, у кого новый паспорт, он анафеме предал. И в ИНН тоже, говорит, змий древний, враг рода человеческого завелся, оплел-то буковки, как древо райское, и ждет слабочков маловерных. Каяться надо народу нашему. За раскол никонианский, за убийство царя Николая. Не будет, говорит, мира у нас, пока в Кремле царь не воссядет. Тогда-то и новый поместный собор соберут, и все противоречия решат… Мыкался я, мыкался, то к одному,

то к другому. И у патриарха Лазаря — агнца откровения побывал, и на Украину к Филарету Денисенко ездил, и в Беларусь в народную церковь патриарха Юрия Рыжего. Везде мне не по душе, не в своей тарелке себя чувствую. Исколесил СНГ вдоль и поперек, не нашел, к кому прилепиться. Все ротятся, «кгб-шниками, жидомассонами, раскольниками» клянут друг друга, бороды сулят клеветникам своим повыдергивать, коли встретятся, анафема, как матюшок, с уст их слетает запросто. О господи! И во что это наша православная экумена превратилась?! Все, знай себе, одно талдычат: «Яко нынешняя церковь — несть церковь, тайны Божественные — не тайны, крещение — не крещение, архиереи — не архиереи, писания лестна, учение неправедное, и вся скверна и неблагочестна». А где она, истинная церковь? Никто мне так глупому и не растолковал. В конце концов в католическую митрополию к кардиналу Тадеушу пришел, а тот не принял меня, говорит: «Ходют тут всякие, рекомендации просят… чай, я не контора рекомендательная!» Не удалось мне в его сутанку поплакаться. Решил я сам по себе быть. Домой вернулся. Правильно говорят: «Всякая собака на свою блевотину ворочается». Алтарчик в задней комнате соорудил, литургисаю помаленьку, мать Саломея, лапушка, и читает, и поет, и кадило подает. Так-то. Знаешь, отец, — ласково сказал Никита, — оставайся-ка ты пока у меня, я тебе келейку выделю и кое-что почитать дам.

— Что? — устало спросил я.

— А-а-а, — загадочно протянул Никита, — есть у меня тетрадочка Верина. Дала мне почитать и забыла, а я ее приберег.

Никита полез в шкаф и из-под груды пыльных книг вытащил старую тетрадку.

— Это дневник Вериного отца, — пояснил Никита, — он ведь не простак был, из духовного сословия происходил, как, впрочем, и Верин дед, который от веры отрекся и чекистом стал. Расстреляли его потом в Ростове. Костя Сухаренко — Верин отец — в тетрадке он себя отцом Никоном называет. Всю жизнь он от отца своего Павла Сухаренко бегал. Павел хотел его приструнить, чтоб он тоже коммунистам служил, а тот упертый был, не хотел. Да и не знал он, что этот Павел его отец и есть. Сызмальства он в монастыре жил, мать его туда в семь лет отдала, нагуляла от семинариста. Вот и встретились через много лет отец и сын, один иеромонах — другой шишка чекистская, иуда. Да что я тебе пересказываю? Сам прочитаешь…

…Хваленое наступление на Москву сошло на нет, заглохло. Белые бросили Курск, Харьков, Екатеринослав. Красная армия набирала силу. Революционные трибуналы превратились в единую, слаженную систему. 17 января ВЦИК отменил смертную казнь, объявив о полной победе над контрреволюцией.

Шли 20-е годы. Сгорбленные старухи московских улиц, объятые немой злобой январской стужи, были мертвенны и пустынны. Раззявленные рты окон забили кляпами из одеял и старого тряпья так, что они не пропускали ни единого звука или проблеска свечи. Казалось, что некое подобие человеческой жизни, которое еще теплилось за этими немыми окнами, теперь потемнело, прогоркло, разжижилось и стекло липким вязким мазутом по стенам и лестницам куда-то вниз в подвалы. Снежный саван, расшитый хаотичными следами голодных собачьих стай, скрипел и рвался под тяжелыми ботинками отца Никона. Внезапно огромная черная тень, выплюнутая подворотней в Старо-Никитском переулке, ринулась в ничего не подозревающего монаха.

«Не трогай! Сволочь! Не трогая меня!» — ревела она, впившись в пальто оторопевшего путника.

«Что Вы? Я не причиню Вам зла», — прошептал Никон осипшим от испуга голосом. Пытаясь высвободиться из стальных крючьев рук сумасшедшего незнакомца, он увидел его искаженное гримасой полулицо: обтянутые чахоточным пергаментом кожи скулы, кривые, вывернутые наизнанку губы, сломанный нос, стеклянные глаза, закатившие свои вдовьи кружки-сердцевины под верхние веки.

Через мгновение незнакомец швырнул Никона в сугроб, а сам, пыхтя, ругаясь и тяжело переваливаясь с ноги на ногу, поковылял прочь. Еще некоторое время отец Никон лежал на снегу, крепко сжимая обеими руками докторский саквояж. В нем лежали верблюжий подрясник, служебник и серебряный крест, который сегодня на него должны были надеть во время рукоположения в иеромонахи.

Идти в подряснике по революционной Москве он не решился — дразнить чоновцев слишком опасно. Чоновцы, особенно те, что были из заводских, в основном молодежь, могли поглумиться над попом. Тем более, что Ленин велел отрицать всякую такую нравственность, взятую из внечеловеческого и внеклассового понятия. Никон встал на ноги, отряхнулся, нахлобучил на глаза бесформенный меховой колпак и направился в сторону храма, расположенного в Андронниевском переулке. Из дома он решил сегодня выйти пораньше, в четыре, несмотря на то, что литургия, за которой должно совершиться его рукоположение, начиналась в восемь утра. Впрочем, ему и так всю ночь не спалось. Он ворочался на своей железной скрипучей кровати, садился, рассматривая покрытую струпьями осыпающейся штукатурки голую стену, зажигал стеариновый огарок свечи, потом задувал огонь, чтобы увидеть белесую струйку дыма, вившуюся византийской виноградной лозой, какую изображают на греческих иконах. Никона мучила жажда после гнилой солонины, которой накормила его товарка, жившая этажом выше. Был голод, и потому Никон был счастлив любой пище.

Иногда он вспоминал трапезы в монастыре, где принимал монашеский постриг. Это был богатый русский монастырь, куда мать отдала его восьми лет отроду, записав на фамилию Сухаренко. От одной из своих теток Никон знал, что мать нагуляла его с каким-то бурсаком. Тетка частенько привозила мальчику гостинцы и каждый раз поминала его непутевую родительницу бранными словами: «Ох, и сука же она подколодная! Кровиночку родную в монастырь упекла! Взбзнется ей за это, ей Богу, взбзнется! Хотя, кому ты в миру незаконнорожденный нужен?!

Выблядочек бедненький!»

Длинный деревянный стол трапезной монастыря всегда изобиловал соленьями, были толстые блестящие жирком астраханские сельди, прозванные архиерейской заедкой, изумительная шамайка с Дона, поставляемая казаками даже ко двору Государя, жемчужные куски севрюги, картошка, жаренная с белыми грибами, и еще эйнемовский шоколад, жертвуемый к каждому двунадесятому празднику Великой Княжной… Но монастырь закрыли по распоряжению совнаркома, и все разбрелись кто куда. По старому Уставу о паспортах настоятель обители все же успел выписать братии открепительные документы, по объявлении которых они должны явиться в Санкт-Петербурге в консисторию. Но ни духовной консистории, ни обер-прокурора уже тогда не было, Патриарх Тихон находился под домашним арестом в Донском и вскоре умер. Большая часть архиереев или поддержала Врангеля, или ушла в только что возникшее обновленчество, остальные же высиживали, как могли, часто идя на компромисс с совестью.

Никон не чувствовал голода. Воспоминания о сытых покойных днях, проведенных в любимой обители, не соблазняли его. Ему только хотелось пить. Он смотрел в сторону ржавого ведра, полного талой воды, на кружку, стоящую подле, облизывал пересохшие губы, сглатывал слюну, представляя, как пахнет вода, впитавшая мерзлую улицу. Вначале она была безвкусна, но по мере тепления приобретала горечь коломази, сажи, пепла, солярки, гнили, человеческих испражнений, выплескиваемых прямо на улицу. Вода выстаивалась в ржавом ведре, приобретая чуть сладковатый привкус. В основном она быстро стухала. Никон выливал ее в рукомойник и шел во двор за новой порцией снега. Конечно, если бы сейчас было часов 10–11, другое дело: пить можно, но уже далеко за полночь, а значит он как человек, участвующий в литургии и причащающийся Тела и Крови Христовых, должен был воздерживаться от всего, даже от капли воды.

Буржуйка уже потухла. Несколько часов назад Никон сжег в ее ненасытном чреве последний стул. Зловещий холод сочился из всех щелей, постепенно выстуживая убогую комнатушку. Единственными ценностями отца Никона являлись новый подрясник, подаренный епископом Никандром и серебряный наперсный крест, выменянный у одного красноармейца на хромовые сапоги.

Правда, «отцом» Никона можно было назвать с большой натяжкой. Прошлой осенью ему исполнилось семнадцать. Хотя в сане иеродьякона он был уже целый год, а монашеский постриг принял в пятнадцать. Он, как сейчас, помнил тот день. Было жаркое ветреное лето. Дождь обострил густые летние ароматы, и они наполняли собой притвор монастырского храма, где Никон — тогда у него было еще другое, земное имя — стоял в холщовой белой рубахе на голое тело и ждал, когда на клиросе затянут медленное и скорбное «Познаем, братие, таинства силу…», а затем погребальное «Объятия отча…», и монастырская братия поведет его к сияющему алтарю. Вернее сказать, ему придется ползти на локтях по ковровой дорожке, постеленной от притвора до алтаря, а братия будет покрывать его крыльями своих черных мантий. Поднимаясь с колен у Царских врат, Никон невольно обратил внимание на тяжелый золотой крест, покоившийся на груди отца Виталия — наместника монастыря. Крест имел в центре «чувственное», очень реалистично выполненное распятие, над которым еврей-ювелир работал несколько месяцев, в анатомической точности передав не только каждую мышцу на утонченно-изысканном теле Богочеловека, но и страдальческую гримасу, исказившую его божественный лик. С четырех сторон крест был украшен крупными кровавыми рубинами. Наместник нахлобучил круглые очки, скрывшие его блеклый старческий взгляд, струившийся из глубоких впадин глазниц, и тихим голосом, почти не размыкая тонких, бесчувственных, немного жестоких губ, начал задавать Никону необходимые для монашеского пострига вопросы. Когда Никон обещал сохранить до смерти обеты послушания, нестяжательства, чистоты помыслов и целомудрия, над ним щелкнули серебряные ножницы, и отрезанные пряди его густых русых волос были собраны на позолоченную тарель. Затем на новоиспеченного монаха надели парамант, рясу, широкий кожаный пояс, клобук, а в руки дали четки, деревянный крест и свечу. Теперь Никон являлся духовным мертвецом. Став монахом, он умер для мира и теперь должен был три дня и три ночи находиться практически безвыходно в храме у алтаря, читая псалтырь. Казалось, призрачный мир с его суетой, войнами и страстями навсегда остался за вековыми стенами этой великолепной храмовой усыпальницы, залитой пламенем свечей. Но мир так устроен: все, что в нем логично, правильно, законно, совершенно внезапно оказывается иллюзией, а то, что иллюзорно, несбыточно и непонятно, вдруг обретает формы множества движущихся реальностей, неподвластных человеческому разумению.

В храме еще было темно и пусто. Жарко пылала чугунная немецкая печь, метавшая пламенные лохмотья-сполохи в огромную икону Св. Варвары. Скорбная Великомученица держала в белых руках крючья, колья, плети и другие орудия своих пыток, которые, казалось, были оживлены властью огненных отблесков. Они ныли, как маленькие больные дети, извивались змеями, лязгали, стонали, выли, их голодный шепот слышался через мутную толщину веков.

«Как же был страшен тот человек, — думал Никон, — чье воображение и руки создали эти инструменты адской боли, утверждавшие законность, истину и порядок древнего мира… Впрочем, сейчас мало, что изменилось, да, наверно, не изменится никогда. Крюк, цепь, гвоздь были и будут „ружием правды в правой и левой руке“ ради высших интересов»

До начала литургии оставалось два часа. Старуха-свечница, сгорбившись над деревянной шкатулкой, пересчитывала медяки, бормоча под свой бородавчатый клюв акафист Иисусу Сладчайшему, а какой-то немолодой мужчина, с виду конторский служащий, клал истовые земные поклоны у распятия. Никон вошел в алтарь, который уже жил полной жизнью. Там готовились к встрече архиерея. Двое мальчишек пономарей ссорились из-за права надеть парчовый дьяконский стихарь, прожженный на груди свечкой. Послушник Сергий полой засаленного подрясника усердно протирал медный кокон кадила, любуясь ясностью своего благолепного отражения в его крутых сияющих боках. Завидев Никона, он бросил свое занятие, кряхтя, поднялся с низенькой скамеечки и заграбастал его в свои крепкие мужицкие объятия: «Поздравляю, отче, слышал, что тебя сегодня в священники полагать будут!» Никон тоже обнял Сергия, хотя всегда несколько сторонился его.

Поделиться с друзьями: