Комната мести
Шрифт:
По дороге к храму мне встретилась согбенная в три погибели Сергеевна, волочившая за собой самодельные сани с бутылками молока.
— Добрый день, Полина Сергеевна. Хотел с вами поговорить.
— Ой, нет, батюшка, — затарахтела старушка, поправляя съехавший на глаза шерстяной платок, — даже и не просите, в церковь вашу я больше ни ногой. Ни-ни, отец Никита меня обидел. Я ему, как на духу, все рассказала, всю мою жизнь, а он меня за ухо схватил да пинками с паперти, как дите какое. Ух, не прощу ему! Пусть меня Бог накажет, все равно не прощу! И вы, батюшка ступайте отсюда, я теперь при баптистах в райцентре. Ездю каждое воскресенье, хорошие они, тихие, а поют как! Даже…
— Стойте, Полина Сергеевна, — перебил я болтливую старуху, — я про Веру у вас расспросить хотел.
— А-а-а, Верочка… — задумчиво протянула старуха — С малолетства ее бедненькую знаю.
— Почему она
— Бедненькая она на голову…
Меня как кипятком ошпарило:
— Сергеевна, это правда?
— Вот вам истинный крест… Ай, тьфу! Ну ты подумай, дура старая, — внезапно обругала она себя, — чуть не перекрестилась, уже пальцы гузкой по привычке сложила. Баптисты, они до этого дела строгие, не велят. Говорят: православные обтюкают себя крестным знаменьем, попа копейкой подмаслят и думают, что Богу угодили, а у Бога посредников нет, ему в духе и истине поклоняться надо, ибо Бог в храмах живет нерукотворенных…
— Ладно, ладно вам мозги мне пудрить, — раздраженно охладил я проповеднический пыл Сергеевны. — Вы мне о Вере расскажите и ее муже.
— О муже? — удивилась Сергеевна. — Мужа у нее отродяся не было. Мать ее нашей местной селяночкой была, а отец из Москвы ссыльный. Говорят, известным доктором там был. Не знаю, уж за что его сослали. Времена были такие. Умерли ее родители рано, Вера с теткой и братом сводным осталась. Он здоровый, как шкаф был, бугай, вот такую ряху себе отъел, а по уму, что дите трехлетнее. Бык его в детстве напугал. Ох, уж он над Верочкой издевался! На цепь сажал, палкой по голове бил, в туалетной запирал на всю ночь. Молния его, изверга, убила. Вера с теткой вдвоем остались, хозяйство мало-помалу поднимать стали. Вера, она не глупая была, с детства с книжками по деревне бегала. Отец ее умный мужчина был, образованный, после себя много книг оставил. А потом не знаю, что с Веркой случилось, изменилась она, похудела, осунулась, здороваться перестала. Всю зиму прошлую проболела, под себя ходила, бредила, думали — помрет. Отец Никита ее выходил, с ложечки кормил, травы ей заваривал, на мороз голую выносил. В общем, выжила она и решила при церкви быть, священству помощь оказывать. На клиросе пела, кадило разжигала, Никита ее даже в алтарь убираться пускал. И вдруг, не знаю, какой бес в нее вселился. Пришла ночью в церковь, иконы топором порубила, подсвечники перевернула, в алтаре зачем-то муку повсюду рассыпала. Никита нервный был, как спичка воспламенялся, вот и не выдержал, выгнал Веру на все четыре стороны. Видела я, батюшка, как она к вам в сторожку заходила. Вы уж ее привечать привечайте, да близко не подпускайте. У нее ведь и вымысел, и правда — все в одну кучу смешалось.
Только сейчас, во время рассказа Сергеевны, я осознал весь ужас сотворенного мной ночью. Мысленно я прокручивал все детали моего безумия, зацикливался на отдельных, особо чувственных, возбуждающих моментах, додумывал их, увеличивал, растягивал во времени. Вера билась и бесновалась в моей голове. Мне становилось плохо, голова пошла кругом, глаза застлала желтая пелена.
«Иди! — раздался за спиной голос Веры. — Тебя ждет Небесный морг». Я распахнул дверь и ступил на лестницу, ведущую куда-то вниз. Спускаясь, я услышал звуки, заставившие меня остановиться и замереть. Там, на самом дне, в темном сыром жерле подвала пела божественная флейта. Однако музыка не была легка, она не флиртовала с надменными небесами, а славила молодое вино в старом серебре, не плела желто-лимонных венков из клятвенных пустоцветов земной страсти… фрейлины нот, чуть придерживающие шлейфы звуков, не страдали влюбленностью в своих господ, ибо были мертвы… Так же мертвы, как платиновые кресты на бриллиантовых голгофах, как лепестки магнолий, вложенные между страниц книг, как обезглавленные ангелы, охраняющие поруганные надгробия. Мертвы, как сама музыка. Заворожено я двинулся вниз, осторожно перебирая немеющими ногами клавиши каменных ступеней. Музыка пылала и бредила в траурном угнетении, и мне посчастливилось услышать печаль бездонную, безымянную, беспричинную. Печаль, как соты, в которые вложены миллиарды человеческих судеб. Внезапно воцарилась тишина. Как будто кто-то дунул на пламенеющую музыкой флейту-свечу, и она погасла, оставив седую струйку напряженного безмолвия. Затаив дыхание, я вслушивался в темноту, а темнота притворно вслушивалась в меня, спрятав свою лукавую усмешку в черное крыло веера.
Не помню, как я оказался в просторном зале, заполненном вполне обычными людьми. Они пили, курили, смеялись, обсуждали какую-то чепуху, танцевали под хриплый «армстронговский» басок, лениво напевавший «Парижское яблоко». На стенах висели репродукции известных картин
в пластмассовых рамах. Послушное стадо трактирных столиков, пасущихся вдоль стен, были заставлены пустыми бутылками и бокалами.— Вера, Вера, где ты?! — закричал я — вытащи меня отсюда!
Я чувствовал, она была здесь. Но не та, которую я знал, не худая, не болезненная, а будто прошедшая преображение, воскресшая в новом сиянии, с фаворской белизной тела. Она — Любезная Анна, позировавшая Лукасу Кранаху для «Нимфы источника», она — Катарина фон Бора, надиктовавшая Лютеру сентябрьское евангелие на монастырских простынях, она — женщина-подросток, Сибилла Клевская, носившая на своем теле власяницу, тканную жемчугом… Вера была здесь, ее свежесть кружила голову, легким движением кисти прямо по «страстям Христовым» она писала «Суд Париса», а по «Отдыху на пути в Египет» «Источники юности». Поэзия реальности заговаривалась, врала, путала строки, теряла рифму, сбивалась в гортанную дрожь, сдавленную шелковым узлом на чьих-то потеющих черепашьих шеях. И не было больше амбиций, карьеры, сана, совести, закона, верности. Все это корчилось и рабски скулило у Вериных ног.
Я открыл глаза. Какие-то перепуганные тетки лупили меня по щекам и растирали лицо снегом.
— Батюшка очнулся! Слава Богу! Такой молодой, а уже в обморок посреди улицы падает.
Два дня я провалялся в кровати, мучаясь головной болью и исходя рвотой. Молоденькая медсестра, приведенная Сергеевной из поселкового медпункта, поставила мне диагноз «отравление». Видимо, я траванулся во время отпевания, надышавшись трупными миазмами старухи. Такое частенько случается в поповской практике.
Вера долго не приходила, канула, как в воду. И когда я уже более-менее успокоился, смирился, простил себя за содеянное, она возникла на пороге моей сторожки, и все вернулось на круги своя. «Род приходит, и род уходит», а похоть пребывает во веки. Задыхаясь и дрожа, вся холодная и бледная, словно ундина, выросшая в сырых и темных лесах, она часы напролет иступленно целовала мое липкое от семени потное тело, доводя меня до обморочных провалов. Часы напролет она шептала одну и ту же мантру: «Я люблю тебя, ты божественный, ты — бог, бог, бог!» Она не хотела засыпать на моем плече или груди, но подобно зверю, подобно дикой кошке, спала в моих ногах.
— Вера, зачем ты мне солгала про мужа?
— Я хотела разбудить в тебе жалость.
— Почему жалость?
— Потому что с жалости начинается любовь…
Бедная Вера обманывала себя. Я познал женщину, но не испытал и малейшей влюбленности в нее. Бог сотворил Еву, она пахла менструальной кровью, мужчиной, очагом. Но была и Лилит, пахнущая мускусом, пеплом и вином. Волосы Веры источали забвение, но взгляд! Взгляд фанатично стекленел, как у змеи, и тогда сквозь тонкий шелк ее тела псориазными сполохами просачивался Ад…
Дождь кончился. Я вылез из мешка. Рваные полотна серого ветреного утра реяли над мокрой палубой Парижа. С ворчливым лязгом отворялись веки-жалюзи невыспавшихся кофеен, в которых вот-вот запустят разогреваться громоздкие электрические сердца эспрессо-машин. Скоро появятся первые суетные посетители и бушующий артериальный пар «громоздких сердец» выдавит в их чашки густую коричневую ароматнейшую, как сама жизнь, кровь.
Мне до безумия хотелось кофе, и я отправился обратно к своему дому, рядом с которым находился бар Петрония. Хотя я и был должен болгарину двести евро за выпитое и съеденное в его заведении, но все же надеялся, что смилостивится над русским нищим «братушкой» и нальет мне в кредит еще одну чашечку кофе с коньяком. В полутемном баре уже сидел Владо.
— Ты знаешь, что случилось?! — подскочил он, увидев меня. — Девушку мусульманку нашли, у нас здесь, недалеко, на улице Провиданс.
— Какую девушку? — с дрожью в голосе спросил я, вспомнив ночной кошмар и позорное бегство от умирающего человека.
— Говорят, она была в какой-то радикальной мусульманской организации. С нее хотели сорвать хиджаб. Знаешь, пошутить так: подъехать на мотоцикле и сорвать. Но они были пьяные или обкуренные, сбили ее случайно.
— Кто «они»? — спросил я, чувствуя, как кровь барабанит в виски.
— Не знаю, — пожал плечами Владо.
— А жива она?
— Говорят, жива. Арабы теперь мстить будут, весь Париж сожгут. Мы с Гораном уедем отсюда в Амстердам. Это столица секса, знаешь?
— Знаю. Знаю, — угрюмо ответил я. — Я бы тоже отсюда уехал, но не знаю куда.
Мне вспомнилось, как недавно я был свидетелем разгрома китайской забегаловки. Молодежь, вооруженная бейсбольными битами, разнесла ее в считанные минуты. Тогда я тоже сбежал, хотя догадывался, что в забегаловке были люди, которым, быть может, требуется помощь…