Конь бледный еврея Бейлиса
Шрифт:
Огляделся и вдруг понял: да ведь ребенок - на кресте! Вход в пещеру он как бы основание креста, а в тупике- разветвляется: направо и налево. И вот - ноги у него справа, а голова - слева! И получается, что принял он крестную смерть...
Последний огарок затрещал и погас, стало темно, даже со стороны входа не брезжило, и сразу возник голос, тихий, шелестящий, первых слов нельзя было понять, но остальные обозначились явственно: "...и вам отворят".
– Господи...
– пробормотал, - что же это такое... Я с ума спрыгну. Пощади, Господи...
Просунулся Мищук:
– Идемте, а то мутно в толпе, сумрачно.
– Вы до сих пор не убедились...
– повел Евгений Анатольевич головой. Глас народа - глас Божий...
–
– взъярился Мищук.
– Толпе подбрасывают то, что на поверхности как бы лежит... А вы сами с собой разговариваете? Хотя место такое - мозги враз утекут... Ладно. Все.
И снова услышал Евдокимов: "...свидетельства ложна..."
Мищук встрепенулся:
– Слышали? Будто голос из-под земли? О свидетелях, а? Шуткует кто-то...
Евдокимов покачал головой.
– Это не из-под земли... Это он. Я его вчера в часовне видел.
– Так...
– недобро проговорил Мищук и заорал что было мочи: Голобородька! Сюда!!
Городовой влез, тяжело дыша. Мищук схватил его за лацканы шинели.
– Барина видишь? Ну так вот: отвезешь в город, к нашему врачу! Пусть даст ему валерьяновых капель! Тяжелое, однако, зрелище... И у меня голова не выдерживает...
К пролетке, через толпу, Евгений Анатольевич шел как сквозь строй, не смея поднять глаз, но подумал, что стыдно в такой миг тяжкий уклоняться от общего горя, нечестно это... И стал смотреть. И увидел: скорбь была в глазах и на лицах, даже отчаяние иной раз поглядывало, и похмельное равнодушие увидел, и пустой интерес - так за дворовыми драками другой раз наблюдают... Но злобы не увидел. И ненависть, что рядом с нею всегда. И с каким-то внутренним стыдом (почему, почему?
– вопрошал себя) подумал: добрые мы... И черт его знает - хорошо это или плохо... Как человеку прожить во внутренней гармонии с самим собой, когда мир во зле лежит, тот самый мир, который некогда научили писать в корпусе с точкой: "мiр", что означало - в отличие от "мира" с обыкновенным "и" - мир всех людей... "Кто же тогда призывал к погрому? Смутьяны? Гнусное словечко. Нет, неправда это..."
Возвращались на Большую Житомирскую. Мищук сладко зевнул и, прикрывая рот ладошкой, дружелюбно пообещал доставить прямо до гостиницы.
– Послушайте...
– начал Евдокимов.
– В толпе призывали к погрому. Вы слышали? Не значит ли это, что у народа терпения более нет?
– Слышал, - кивнул, - только при чем здесь народ?
– Вы приказывали молчать. Кто это был? Мне важно...
– Владимир Голубев. Студент университета.
– Стюденты есть враги унутренние...
– хмыкнул Евдокимов.
– Ошибаетесь...
– покачал головой Мищук.
– Голубев - основатель Союза двуглавого орла1. Это ответ на ваш вопрос...
Евгений Анатольевич развел руками с искренним недоумением.
– А вы не знали?
– хмуро спросил Мищук, закуривая.
– Бросьте... Есть люди, которых знает Государь. Они неприкосновенны. Других мы бы за такие слова... Дело не в евреях, понимаете. Просто любые призывы к нарушению общественного порядка должны пресекаться. Голубев раздавал прокламации. Они все убеждены, что это- ритуальное убийство...
– А по-вашему?
– Чистая уголовщина. Вы убедитесь.
...У гостиницы, вежливо пожимая протянутую руку начальника Сыскной, Евдокимов спросил:
– Я там, у Бернера этого, на взгорке, видел красивые кирпичные здания... Богатый, должно быть, человек? Кто он?
– Не знаю...
– отмахнулся Мищук.
– Не в нем дело. А то, что вы видели, это не на его участке. Там еще три узкие участка идут, других владельцев. Кирпичные здания - это больница. И завод при ней. Тоже, кстати, кирпичный. Ионы Зайцева...
– Русский?
– машинально спросил Евдокимов.
– По имени могли бы догадаться...
– вздохнул Мищук.
– Еврей...
Евдокимов помолчал, потом сказал, сдерживая волнение:
– Евгений Францевич,
представьте себе - я чувствовал нечто в этом роде. Это не просто так, вы увидите...– И вы увидите. Телефонируйте, если что, - и, вежливо приподняв шляпу, скрылся за дверьми.
А Евгений Анатольевич направился к церкви. Входные двери были распахнуты настежь, густой глас протодьякона возглашал: "Осанна в вышних, на земле мир, в человецех благоволение..."
Поднял глаза: Христос Спаситель летел в куполе, и сияла над ним золотая шестиконечная звезда. Евдокимов будто на иглу наскочил, стало нервно и скучно одновременно. "Как?
– думал, - знак Сиона - на самом видном месте?" И сразу же о другом (теперь, сейчас - еще более неприятном): "Вот поют: "Коль славен Господь наш в своем Сионе..." И происходит Он из рода Давидова. И царь Соломон вроде бы вполне уважаем у нас... Чушь, дикость, ничего не понимаю... Или схожу с ума?"
– Аз Бог Авраамов, и Бог Исааков, и Бог Иаковль...- неслось эхом.
Отчаяние и безумие охватили Евгения Анатольевича. "Как?!
– кричало все внутри.
– Мы, русские, подчинены Сиону? В религии, в делах, в мыслях даже?! У нас есть все свое: дела, мысли, боги! О, Перун! О, столп веры праведной! Зачем нам язык, который давно уже стал полуеврейским, когда свое, свое, столь величественное и непреложное!
– забыто, выброшено, растоптано! "Иже налезоша трудом своим великым!" Вот звук! Вот смысл! Разве скажет русской: "Болел всю зиму", "Косил траву"? Нет! Он скажет: "Болел вся зима", "Косил трава"! Падежи проклятые, инородческое изобретение! Провинция есть центр мироздания, там русские живут, а в городах- незнамо кто!"
На следующее утро посыльный принес записку. Выработанным округлым почерком (такой появляется на пятой тысяче протоколов - допросов и иных, знал по себе) Мищук приглашал принять участие в "рутинной" работе: осмотре вещественных доказательств, местности, допросах свидетелей и, главное, исследовании останков. "Опыт у вас есть, - писал, - интерес к теме несомненно, вот и объединим усилия". Решил идти пешком - недалеко, да и размяться не помешает, проветрить мозги. От петербургского начальства пока ничего не было, но опыт и чутье подсказывали безошибочно: заканчивается время неведения, вскорости последует приказ, и дай, Господи, чтобы был он помягче, что ли...
В вестибюле портье протянул конверт: "Молодой человек доставил, гимназического обличья". Разорвав плотную бумагу, Евгений Анатольевич обнаружил записочку на обрывке хорошей бумаги: "Если еще помните и не пропал интерес - Дорогожицкая улица, дом рядом с церковью святого Феодора. Ровно в семь вечера, я буду одна. К..." Нервно спрятав конверт и записку в карман пиджака, Евдокимов плотнее запахнул пальто: случилось нечто странное, невозможное... Сейчас э т о подавило все остальное, стало главным. И Евгений Анатольевич мучился, силясь понять. С седьмого класса, в корпусе э т о занимало все больше и больше, пока сладостная сторона жизни не вошла в привычный ритм, без затей: женщин так много... Но никогда прежде не испытывал такого сумасшедшего желания. Взмокла спина, по лицу пошла испарина, и естество взвилось столь непреклонно и могуче, что бедный надворный советник, пробормотав что-то совсем нечленораздельное, вывалился на улицу с единственной страшной мыслью: не заметили бы - не дай бог, - как неприлично выглядит бугор впереди пальто. Что могут подумать - это же ужас, природный дворянин и кавалер орденов в таком непотребном виде! Как на открытках. Эти открытки, хотя и не были тайной страстью, - рассматривать любил, и даже не без удовольствия: все эти животно-могучие кучера с обильными волосами на груди и в других местах, и этим, этим... Необъятных размеров и конструкции невиданной, да еще в деле, в деле! Глаз невозможно отвесть! А дамочки с непереносимо-сладостным страданием на лицах - как такое выдержать...